К. Кеворкян. Книга о книгах. Глава 6

6. Укрощение строптивых

I.

 

В наших кругах принято много говорить о свободе духа, слова, собраний и т. п. Свободой дорожат, ее воспевают. Свобода воспринимается как однозначное благо. Русская дореволюционная мысль «свободу» тесно увязывала с социалистической, распределительной идеей. Великий А. Герцен в своих великолепных воспоминаниях «Былое и думы» настаивает: «Одна вещь узнана нами и не искоренится из сознания грядущих поколений – это то, что разумное и свободное развитие русского народного быта совпадает с стремлениями западного социализма». Распределительное начало социализма умозрительно приветствовалось, но на практике интеллигенция слабо представляла, как уравнительное распределение народных богатств может быть применимо к ней – людям индивидуального воспитания, индивидуального труда. Философ С. Булгаков в статье «Душа интеллигенции» отмечал это несоответствие: «Наша интеллигенция, поголовно почти стремящаяся к коллективизму, к возможной соборности человеческого существования, по своему укладу представляет собою нечто антисоборное, антиколлективистическое, ибо несет в себе разъединяющее начало героического самоутверждения… При всем своем стремлении к демократизму интеллигенция есть лишь особая разновидность сословного аристократизма, надменно противопоставляющая себя «обывателям». Кто жил в интеллигентских кругах, хорошо знает это высокомерие и самомнение, сознание своей непогрешимости, и пренебрежение к инакомыслящим, и этот отвлеченный догматизм, в который отливается здесь всякое учение…»[1] Главное – свергнуть режим, а там идеалы справедливости сами собой наведут порядок. Интеллигенция забыла ту простую мысль, что государство существует не ради того, чтобы создать на земле рай, а чтобы не наступил ад. Известный белоэмигрантский  публицист И. Солоневич после революции, описывая эту преступную близорукость, писал «Было очень трудно доказать читателям Чернышевского, Добролюбова…. и Милюкова тот совершенно очевидный факт, что ежели монархия отступит, то их, этих читателей, съедят…» (1) Каким же образом полностью отрицающему «свободу» в либеральном понимании этого слова  большевистскому режиму удалось склонить интеллигенцию к плодотворному сотрудничеству с тоталитарным строем? Только ли кнут репрессий тому причиной, или имелся еще и пряник, а если был, то в чьих руках оказался и почему?

Поэтика грядущей революции прекрасно сочеталась прекраснодушием дореволюционной интеллигенции. Инерция этого восприятия и сохранялось некоторое время в СССР. Дело в том, что русская литература – общий культурный код русской интеллигенции – насквозь идеологична. Так получилось, что до революции, ввиду отставания отечественной философской мысли и исторической науки от западноевропейских, а также по причине всяческих цензурных ограничений, литература во многом взяла на себя функции гуманитарной науки и философского учения. Русский читатель представлял историю Отечественной войны 1812 года по «Войне и миру», а психологию по  «Преступлению и наказанию». Вымышленные миры подменяли научную реальность. Идеалистическое, поэтическое восприятие мира читателями начала ХХ века сродни подражанию молодого человека поведению киногероев сегодня. Памятуя эту особенность отечественного читателя, Советская власть с первых лет тщательно контролировала литературу, видя в ней мощное идеологическое оружие воздействия на всю культурную среду. Да и позднее наблюдатели отмечали неразрывную связь советской литературы и культуры с господствующей  в советской системе идеологией.

О сотрудничестве власти и интеллигенции в своей обычной вычурной манере рассуждал А. Солженицын в нашумевшем когда-то опусе «Образованщина»: «Советский режим… перед интеллигенцией приопахнул соблазны: соблазн понять Великую Закономерность, осознать пришедшую железную Необходимость как долгожданную Свободу – осознать самим сегодня, толчками искреннего сердца, опережающими завтрашние пинки конвойных или зашеины общественных обвинителей, и не закиснуть в своей “интеллигентской гнилости”, но утопить своё “я” в Закономерности, но заглотнуть горячего пролетарского ветра и шаткими своими ногами догонять уходящий в светлое будущее Передовой Класс. А для догнавших – второй соблазн: своим интеллектом вложиться в Небывалое Созидание, какого не видела мировая история. Ещё бы не увлечься!..» (2) И многие увлекались, увлекались искренне, и уж страну свою любили никак не меньше Солженицына, бравирующего псевдонародным стилем а-ля «расталдыкнулось солнышко».

Вот этот момент, когда некая «передовая» интеллигенция высмеивает и охаивает тех, кто хочет сотрудничать с властью, является принципиальным для судеб государства. Н. Мандельштам рассуждает о стремлении Осипа Эмильевича Мандельштама быть полезным новому обществу не иначе, как о душевной болезни: «Единственное, что мне казалось остатком болезни, это возникновение у О. М. время от времени желания примириться с действительностью и найти ей оправдание. Это происходило вспышками и сопровождалось нервным состоянием, словно в такие минуты он находился под гипнозом. Тогда он говорил, что хочет быть со всеми и боится остаться вне революции, пропустить по близорукости то грандиозное, что совершается на наших глазах… Надо сказать, что это чувство пережили многие из моих современников, и среди них весьма достойные люди, вроде Пастернака.  Мой брат Евгений Яковлевич говорил, что решающую роль в обуздании интеллигенции сыграл не страх и не подкуп, хотя и того, и другого было достаточно, а слово «революция», от которого ни за что не хотели отказаться,.. – и дальше шедевр мысли автора:

– К счастью, припадки того, что сейчас у нас называют патриотизмом, происходили с О. М. не часто. Очнувшись, он сам называл их безумием» (3). Итак, сочувствие революции (а ее победа обусловлена волей народа-крестьянства) – это нервное состояние, а «патриотизм» – это безумие, припадки, болезнь.

С какого-то момента тандем власти и интеллигенции начал распадаться: ту часть интеллигенции, которая сразу после революции пошла во власть, смело валом репрессий, многие идеалисты сложили свои головы на войне. Выжившие – напуганы, озлоблены, молодые – настроены скептично. Мемуары  Н. Мандельштам, описывающие как приступы «безумия» попытки Осипа Эмильевича, пытавшегося найти взаимопонимание с новой властью, были написаны уже после ХХ съезда, когда критические настроения охватили значительную часть интеллигенции. Прошел четкий водораздел: кто не с нами в нашем фрондерстве – тот против нас. Это настрой сохранился до наших дней. Вот знаменитый сатирик В. Шендерович вспоминает, как редактор пытался его унять во время войны в Чечне: «Добродеев позвонил сразу после программы: «… мы не имеем права так говорить о своей армии. Идет война…» Я был неприятно удивлен…  я сказал, что армия это – не моя, и  война не моя» (4). Автор «неприятно удивлен» тем, что армия, в которой,  кстати, служат его сограждане, во время войны нуждается в поддержке, а не издевательстве. Это не его армия, не его война, попросту говоря, и не его страна. Собственно, в том же признаются многие русскоязычные телеведущие – от В. Познера до С. Шустера.   Радикальное неприятие всего отечественного стало бравадой, символом опознания по системе «свой-чужой» задолго до распада Советского Союза и сохранилось доныне в виде радикального западничества, исповедуемого либеральной интеллигенцией.

Иная часть отечественной интеллигенции старалась понять революцию и осознать, почему глубинные народные чаяния вознесли на вершины власти именно большевиков. Заклятый враг большевиков – знаменитый эсер и террорист Б. Савинков незадолго до смерти признал: «Мы все побеждены Советской властью. Побеждены и белые, и зеленые, и беспартийные, и эсеры, и кадеты, и меньшевики. Побеждены и в Москве, и в Белоруссии, и на Украине, и в Сибири, и на Кавказе. Побеждены в боях, в подпольной работе, в тайных заговорах и в открытых восстаниях. Побеждены не только физически – насильственной эмиграцией, но и душевно – сомнением в нашей еще вчера непререкаемой правоте… Мы верили, что русский народ, рабочие и крестьяне, с нами – с интеллигентской или, как принято говорить, мелкобуржуазною демократией. В этой вере было оправдание нашей борьбы… Что же? Не испугаемся правды… Рабочие и крестьяне поддерживают свою, рабочую и крестьянскую, Советскую власть. Воля народа – закон. Это завещали Радищев и Пестель, Перовская и Егор Сазонов. Прав или не прав мой народ, я – только покорный его слуга. Ему служу и ему подчиняюсь. И каждый, кто любит Россию, не может иначе рассуждать»[2]

Пойти на сотрудничество с большевиками стремилась и та часть интеллигенции, которая приняла близко идеи евразийства и «сменовеховства»[3]. Сменовеховцы ставили перед собой задачу в свете новых политических реалий, сложившихся в ходе Гражданской войны, пересмотреть позицию интеллектуалов по отношению к послереволюционной России. Суть этого пересмотра также состояла в отказе от вооруженной борьбы с новой властью, признании необходимости сотрудничества с большевиками во имя благополучия Отечества, примирения и гражданского согласия. «А может быть, так надо, – рассуждает конформистски настроенный Лоханкин, – может быть, это искупление, и я выйду из него очищенным? Не такова ли судьба всех стоящих выше толпы людей с тонкой  конституцией?»

Под влиянием «сменовеховства» тысячи представителей интеллигенции возвращались на родину, а те, кто с родины и не уезжал, занимали по отношению к Советской власти более терпимую позицию. Ведущим стал тезис о «великой и единой России» в плане как в пространственно-территориальном, так и в экономическом и социокультурном. Взгляды сменовеховцев освещались в печати, им разрешали читать лекции, устраивать диспуты и собрания интеллигенции внутри страны. Газета «Накануне» (с ней сотрудничал, среди прочих, и  М. Булгаков) распространялась без препятствий внутри страны.

Примиренчество повлекло за собой отказ от такой базисной ценности либерализма, как приоритет идеалов гражданского общества, примат личности по отношению к обществу, обосновывало сильную государственность и значение национальной идеи. Вера в очищение интеллигенции в огне революции стала основной для пересмотра дореволюционной интеллигенцией многих либеральных мифов эпохи: «Великая скорбь давала  ему возможность лишний раз поразмыслить о значении русской интеллигенции, а равно о трагедии русского либерализма».

                Напомню, что появление «Смены вех» состоялось в 1921 году, когда в Советской  России лютовали голод и разруха. Реалии жизни для рядовой интеллигенции были невеселыми. Новая власть, сама вышедшая из недр интеллигенции, интеллигенцию не жаловала, как выкрест хасида. В угаре революционных преобразований большевики поспешно отрекались от старого мира и его символов, одним из которых являлась культура эксплуататорских классов. Так, в 1921 – 1922 годах Ленин настаивал на закрытии даже Большого театра: «Очень дорого содержать, помещичья эстетика». К середине 1920-х в Москве насчитывалось 8 000 только безработных артистов.  В начале 1920-х на аукционе в ресторане «Прага» картины известных художников шли за гроши, по 3 — 4 рубля за штуку. Картина Васнецова стоила 12 рублей. Рамы – дороже.

Вообще, среди работников умственного труда процент безработных был одним из самых высоких: 46,6% в1923 году, 25,1% в 1927, 18,2% в1929 году. Причем, среди технической интеллигенции это число составляло 28,6% (5). Студенты рабфака получали стипендию больше, чем пособие по безработице для  писателей (23 рубля и 22 рубля 50 копеек соответственно). Голод стимулирует поиск взаимопонимания. Те, кто находил общий язык с советским режимом, который пока еще не создал свою собственную интеллигенцию, а потому остро нуждался в сотрудничестве со старыми, но профессиональными кадрами, быстро шли в гору. Здесь мы видим и военспецов эпохи Гражданской войны, и «сменовеховцев», и литераторов, вроде М. Кольцова и В. Маяковского. И хватательный рефлекс новой интеллектуальной элиты начал быстро проявляться. В 1922 году М. Булгаков в своих дневниках со злобой отмечает, что даже сынок «революционного» режиссера В. Мейерхольда получал от государства академический паек. «Мажоры» существовали всегда.

 

II.

 

Итак, два «крыла духовности». Одни (в основном, эмигранты) остаются непримиримыми, другие пытаются понять. Среди них множество литераторов. Однако коммунистическая элита приоткрывала дверь в свою прихожую не всем и не сразу. Даже призванному стороннику Советов В. Маяковскому режим не спешил распахнуть  объятия. В. Бонч-Бруевич (соратник Ленина, из дворян) рассказывал о посещении Владимиром Ильичем в 1919 году литературно-музыкального вечера, устроенного красноармейцами. В числе прочего читали «Наш марш» В. Маяковского. Ленин проявил крайнее неудовольствие: «Незнаком я с этим поэтом, и если он все так пишет, его писания нам не по пути. И читать такие вещи на красноармейских вечерах – это просто преступление»… (6) Отрицательное отношение Ленина к Маяковскому осталось на всю жизнь. О том же свидетельствовали и А. Луначарский, и М. Горький. Маяковский старался, пытался подстроиться под новые реалии, но мало что ему помогало. Иногда даже перерастало в обычную травлю, как например, получилось с пьесой «Баня»[4]: «Дело дошло до того, что на одном из обсуждений кто-то позволил себе обвинить Маяковского в великодержавном шовинизме и издевательстве над украинским народом и его языком. Никогда еще не видел я Маяковского таким растерянным, подавленным…

По дороге обыкновенно советовался:

– А может, стоит читать Оптимистенко без украинского акцента? Как вы думаете?

– Не поможет.

– Все-таки попробую. Чтобы не быть великодержавным шовинистом» (7).

Попутно замечу, что нападок украинских большевиков, озабоченных изображением украинцев в московских пьесах, не избежал и антагонист В. Маяковского – М. Булгаков. Булгакова всячески третировали за «недостоверное», как они утверждали (а на самом деле враждебное) изображение петлюровцев и их отвратительных художеств в «Днях Турбиных». Многие «украинизаторы», если мы поцарапаем их биографию, сами были бывшими сотрудниками и служивыми Симона Петлюры[5].

Но вернемся к Маяковскому. Он, как всякий великий человек, не вмещался в шаблоны, которые старательно начала культивировать воцарившаяся комсерость. Но и сторонником старого доброго времени поэт не был. Владимир Владимирович демонстративно ушел со спектакля «Дней Турбинных». На вопрос о своих впечатлениях о спектакле, Маяковский отвечал: «Не знаю. Не видел хвоста. Поэтому не могу и определить, что за зверь ваш Булгаков: крокодил или ящерица» (8). Понятное дело, что белогвардейцы у семейного очага не то, что могло вызвать восторг завзятого певца революции. Старая интеллигенция также не любила Маяковского за его чрезмерную и громогласную «советскость», а левые пролетарские писатели видели в нем всего лишь приспособленца и карьериста. Популярный в 1920-е годы писатель С. Малашкин ядовито вспоминал о Маяковском: «Он был трус и холуй. Пришел в редакцию и стал требовать, чтобы  ему платили не по рублю за строчку, а по рублю с полтинником, как Демьяну Бедному. Сел в кресло перед редактором и положил ему ногу на стол. А тот не растерялся: «Вон отсюда!» Вы б видели, как драпанул Маяковский!» (9)

Чудовищно одиночество человека, одного из тех, кто своим истинным талантом пытался восславить новый строй и везде натыкался на стену непонимания. Даже близкие друзья поэта не погнушались откровенного предательства и в 1927 году выходит фильм «Третья Мещанская» («Любовь втроём»). Сценарист В. Шкловский, давний приятель Маяковского, не постеснялся вывести в этом фильме Владимира Владимировича и Бриков и описать их «любовь втроём». А вставная челюсть Маяковского была, по ехидному утверждению все того же В. Шкловского, самой ревниво охраняемой тайной ЛЕФа. И он эту тайну растрезвонил. Насмешки справа и слева, запутанная личная жизнь, дружба с ГПУ, а значит – информированность о реальных функциях ведомства, творческий кризис, да и простая человеческая усталость привели поэта к самоубийству. Закономерный итог для человека искреннего, но не нашедшего места в складывающейся системе. Система нуждалась в исполнителях и приспособленцах.

Волей-неволей, но его смерть стала знаковой для общества. Многотысячное похоронное шествие сопровождало увитый черно-красными полотнищами грузовик, за руль его сел – ну, конечно же! – М. Кольцов. Б. Ефимов: «На прощании с  поэтом Павел Герман (автор знаменитых тогда «Авиамарша» и «Кирпичиков»К. К.), возложив на себя обязанности организатора, любезно спрашивал: «Вам ноги или голову?», имея в виду место в почетном карауле у гроба. Помню, мне достались «ноги»… Никогда не забуду зрелища, которое представляла собой территория Донского крематория. То была подлинная Ходынка. Сквозь бурлящую толпу невозможно было даже перенести гроб с грузовика в здание крематория… Я не поверил бы, если бы не слышал собственными ушами, как милиционеры начали стрелять в воздух, чтобы проложить путь гробу с телом поэта в здание крематория» (10). И. Ильф в набросках к «Золотому теленку» описал Остапа Бендера, попавшего на похороны Маяковского. «Начальник милиции, извиняясь за беспоря­док:

– Не имел опыта в похоронах поэтов. Когда другой такой умрет, тогда буду знать, как хоронить.

И одного только не знал начальник мили­ции – что такой поэт бывает раз в столе­тье».  Благодаря Ильфу (точнее, его страсти фотографировать) на похоронах Маяковского, 17 апреля 1930 года, мы видим Михаила Афанасьевича Булгакова… «Булгаков в шляпе. Опустил голову. И очень грустный… Завтра ему позвонит Сталин» (11).

Власть снова (после смерти Есенина) убедилась, что поэт в России больше, чем поэт, что идеологическое влияние его велико, что о литераторах надо заботиться – хотя бы ради собственной популярности. Таким образом, смерть Маяковского самым непосредственным образом отразилась на судьбе Михаила Афанасьевича – Сталин не мог допустить еще одной смерти знаменитого литератора, а автор нашумевших «Дней Турбиных» был, безусловно, знаменит в те годы. Повлияла смерть Маяковского и на жизнь других писателей: тот же Булгаков уверенно связывал разрешение властей, внезапно выданное на отъезд за границу долго ходатайствовавшему о том  Замятину, с самоубийством Маяковского – «а вдруг, мол, этот тоже возьмет да и стрельнет в себя…». Власть начала переводить отношения с потенциальными идеологическими партнерами в деловое русло.

Парадокс, но мертвый Маяковский оказался Советской власти нужнее, нежели живой.  Скоро родился миф о поэте, который, по выражению тов. Сталина в записке тов. Ежову «был и остается лучшим и талантливейшим поэтом нашей советской эпохи». Молодая советская интеллигенция получила своего Пушкина, шпилька по поводу челюсти и подленький сценарий обернулись для В. Шкловского оперативным написанием хвалебной книги «О Маяковском»: «Маяковский получил признание в январе 1930 года, когда читал поэму «Ленин» в Большом театре. Это было признание партии» и т. д… Но можно ли строго судить автора, человека когда-то незаурядного личного мужества[6], но уже, наряду с миллионами других, созревшего до компромисса с системой?

О тайных мотивах конформизма В. Шкловского нам рассказывает В. Каверин: «Унизительный, оскорбительный, никогда не отпускающий страх волей-неволей присоединяется к каждой минуте его существования. Он попытался объяснить причину: у него были два брата и сестра – все погибли. Белые закололи штыками старшего брата Евгения – он был врачом и защищал раненых красноармейцев от белых… Владимир, которого я знал, погиб в лагере в тридцатых годах. Не помню при каких обстоятельствах погибла его сестра…» (12) Да и сам Шкловский – бывший эсер, эмигрант… И соперник Булгакова на любовном фронте.

М. Булгаков, конечно, обратил самое пристальное внимание на опубликованное в газетах предсмертное письмо В. Маяковского, направленное не только «Всем», но, в частности, и тому же адресату, к которому недавно обратился сам Булгаков («Товарищ правительство»)[7]. Обращаться к первому лицу страны в те годы не было в диковинку среди писателей и прочих деятелей культуры. Сталину писали Горький, А. Толстой, Демьян Бедный, Афинагенов, Ахматова, Безыменский, Билль-Белоцерковский, Замятин, Зощенко, Корнейчук, Пастернак, Пильняк, Фадеев, Шагинян, Шолохов, Эренбург, Станиславский, Довженко, Ромм, Эйзенштейн, Чуковский, Хренников и др. [8] Но обращение Булгакова особого плана – к тому времени травля писателя, при самом непосредственном участии его украинских земляков, достигла апогея; пьесы запрещались, литературные произведения не издавались, он видел единственный выход в выезде за границу. И вдруг – спасительная поддержка вождя, последовал личный звонок Сталина, доброжелательная  беседа, оголодавшему Булгакову предоставляют постоянную работу.

После наплевательского отношения к своему союзнику Маяковскому власть вдруг нисходит до общения едва ли не с врагом Булгаковым. Это ли не начало новых времен, не свидетельство изменившегося подхода к творческому человеку!? Факт личной беседы опального писателя со Сталиным произвел сильнейшее впечатление на всю старую интеллигенцию, выразителем чьих дум и чаяний являлся Булгаков. Агентурно-осведомительная сводка от 24 мая1930 года(после письма Булгакова Сталину и его реакции): «Такое впечатление, словно прорвалась плотина и все вдруг увидели подлинное лицо тов. Сталина. Ведь не было, кажется, имени, вокруг которого не сплелось больше всего злобы, ненависти, мнений как об озверелом тупом фанатике, который ведет к гибели страну, которого считают виновником всех наших несчастий, недостатков, разрухи и т. п…. Он ведет правильную линию, но вокруг него сволочь. Эта сволочь и затравила Булгакова, одного из самых талантливых советских писателей. На травле Булгакова делали карьеру всякие литературные негодяи, и теперь им Сталин дал щелчок по носу. Нужно сказать, что популярность Сталина приняла просто необычайную форму. О нем говорят тепло и любовно, пересказывая на разные лады легендарную историю с письмом Булгакова» (14).

История с М. Булгаковым не единичная, похожие случаи происходили и с другими представителями  старой, традиционной интеллигенции.  Так, когда  в «Известиях» и в «Правде» появились рецензии, ругающие «Наполеона» историка Евгения Тарле[9], автор написал Сталину письмо, просил разрешения ответить своим рецензентам в газете. Сталин ответил ему лаконичным письмом: «Академику Тарле (Тарле был тогда исключен из АкадемииК. К.). Не нужно отвечать в газете. Вы ответите им во 2-м издании Вашего прекрасного труда» (15).  Другой пример: в начале 1937 года пресловутый П. Керженцев ухитрился издать совершенно дикий приказ о ликвидации Музея изобразительных искусств (ныне музей им. Пушкина). Сотрудники написали письмо Сталину и тот устроил Керженцеву нахлобучку. Музей остался цел. Б. Пастернак говорил о Сталине: «Я не раз обращался к нему, и он всегда выполнял мои просьбы» (16). Так постепенно преодолевался раскол между старой интеллигенцией и правящим режимом.

В числе прочих, одной из важных примет «сталинской оттепели» стала ликвидация в 1936 году Коммунистической академии, полуидеологического заведения, трактовавшего различные отрасли науки исключительно с классовых позиций. Комакадемия на всем протяжении своего существования (с 1918 года) в лице своих институтов – философии, истории советского строительства, мировой политики; секций – аграрной, права и государства, экономики, литературы и искусства; обществ – историков-марксистов, биологов-материалистов и других структур, безосновательно, опираясь лишь на членство в партии своих сотрудников, навязывало населению страны свои взгляды при помощи разработанных ими школьных и вузовских учебников, выходивших при их официальном контроле энциклопедий – Малой и Большой  Советских, Литературной. Вот эта одиозная Коммунистическая академия принудительно сливалась с Академией наук, ее члены в том же звании переводили в АН СССР. Однако там они уже играть прежнюю роль богов от идеологии не могли. Культура и наука, принимавшие во внимание только партийность творца и его былые заслуги перед пролетариатом, становились анахронизмом эпохи культурной революции 1920-х годов, наряду с РАППом и прочими. Ультралевая мода двадцатых годов выбрасывалась на свалку истории.

 

III.

 

В отличие от крикливости и публичного шума культурной революции 1920-х интеллектуальная жизнь старой интеллигенции теплилась в основном на камерных вечеринках, немногочисленных собраниях единомышленников, например, так называемых «Никитинских субботниках», собрании интеллектуалов у историка литературы и издателя Е. Никитиной – по субботам она подкармливала изысканными обедами писателей, которых издавала. Именно там, в марте 1925 года, Булгаков читал свое «Собачье сердце» (по поводу чего в органы сразу поступил соответствующий донос). Михаил Афанасьевич тоже в долгу не оставался и в дневниках  припечатал «Никитинские субботники» «затхлая, советская, рабская рвань, с густой примесью евреев» (подчеркнуто самим Булгаковым – К. К.) (18). Но Михаил Афанасьевич понимал, что скоро и такой скромной отдушины для общения не останется. И – общался. Укрощение строптивых было только вопросом времени.

Все издательства, театры, синематографы уже находились под жестким контролем государства и воскрешенной цензуры. Пожалуй, первым литературным произведением, запрещенным советской цензурой еще в начале двадцатых стал роман Е. Замятина «Мы», а дальше цензурное давление только усиливалось. Отчаянные записи в дневнике К. Чуковского – это список ежедневных мытарств литератора в чиновных кабинетах: «Сволочи, казенные людишки, которые задницей сели на литературу и душат ее, душат нас на каждом шагу, изматывая все наши нервы, делая нас в 40 лет стариками» (19). Там же «1928, 21 января. Мы в тисках такой цензуры, которой на Руси никогда не бывало, это верно. В каждой редакции, в каждом издательстве сидит свой цензор, и их идеал казенное славословие, доведенное до ритуала» (20). Корней Иванович на собственной шкуре ощутил все прелести неусыпной заботы партии о писателях. 1 февраля 1928 года в «Правде» была напечатана статья вдовы Ленина Н. Крупской «О “Крокодиле” К. Чуковского», в которой эта сказка была объявлена буржуазной мутью. Крупская резко осудила и работы К. Чуковского о Н. Некрасове, заявив, что «Чуковский ненавидит Некрасова». Вдову вождя урезонивал сам М. Горький («Письмо в редакцию», 14 марта 1928 года). В своем письме он возражал Крупской по поводу «Крокодила» и писал, что сам помнит отзыв Ленина о некрасоведческих исследованиях Чуковского. По словам Горького, Ленин назвал работу Чуковского «хорошей и  толковой». Письмо приостановило начавшуюся было травлю Чуковского.

Крепкую узду государства почувствовали и вполне коммунистические авторы. Так, популярный писатель Б. Пильняк опубликовал в «Новом мире» (№4, 1926) повесть «Повесть непогашенной луны» с подзаголовком «Смерть командарма». Автор в полудокументальной манере излагал свою версию гибели председателя Реввоенсовета СССР  М. Фрунзе в результате медицинской операции, причастность к этому делу Сталина и, таким образом, объективно подыгрывал Троцкому в его противоборстве с набиравшим силу Иосифом Виссарионовичем. Тот в стороне не остался. Номер журнала с повестью срочно изъяли из продажи и библиотек. В 1938 году Б. Пильняка расстреляли. Повесть до перестройки больше не переиздавалась. Да что там говорить, если даже  издание невинного романа «12 стульев» начальник Главлита (той же цензуры) Б. Волин просто-напросто запретил, и преодолеть его сопротивление оказалось весьма непросто.

Те, из интеллигентов, кто в рамках нового строя пробились наверх пораньше, также вносили свою лепту в государственную политику затыкания ртов, стараясь порою превзойти сами органы цензуры. Например, литературный критик В. Блюм настаивал: «Сатира есть удар по государственности или общественности чужого класса», более того, заявлял в «Литгазете»: «Советская сатира – поповская проповедь. За ней очень удобно спрятаться классовому врагу. Сатира нам не нужна, она вредна рабоче-крестьянской государственности». Это с ним спорят в авторском предисловии к «Золотому теленку» И. Ильф и Е. Петров. Другой критик – И. Нусинов (будущий безвинно пострадавший «космополит») – все же допускал сатиру, но ни в коем случае не юмор, в котором он видел средство сглаживания противоречий, «разрешения их в несерьезность, в нечто такое, к чему можно отнестись несерьезно» (21). Литераторы сами науськали на своих коллег цензуру, если та чего-то недоглядела.

Булгаков в письме Попову 19 марта 1932 года описывал снятие пьесы «Мольер»: «Приятным долгом считаю заявить, что на сей раз никаких претензий к государственным органам иметь не могу. Виза – вот она. Государство в лице своих контрольных органов не снимало пьесы. И оно не отвечает за то, что театр снимает пьесу» (22). Цензурировала «общественность». Вырабатывался и рефлекс самоцензуры. Когда М. Булгаков читал «Мастера и Маргариту» (или часть его) И. Ильфу и Е. Петрову, едва ли не первой репликой соавторов после чтения стала: «Уберите «древние» главы — и мы беремся напечатать». Реакцию Булгакова его супруга Елена Сергеевна передавала своим излюбленным выражением: «Он побледнел» (23). Писатель был поражен именно неадекватностью реакции на услышанный текст тех людей, которых он числил среди слушателей квалифицированных и сочувствующих. Их добрая воля была вне сомнения, но это-то и усугубляло, надо думать, состояние автора – «и ты, Брут, продался ответственным работникам!»

Цензура, науськиваемая, с одной стороны, властями, с другой, их интеллигентскими прихлебателями, стала одним из столпов советского режима. И даже вышедшее в свет произведение не могло считаться полностью  разрешенным, так как в зависимости о политической ситуации из него могли изымать в случае переиздания целые фрагменты. Так, в довоенных изданиях «Золотого теленка» Паниковскому «досталась бесплодная и мстительная Республика немцев Поволжья». Ранее, после слов «…видавшие виды Москва, Ленинград и Харьков», шло: «Все единогласно отказывались от Республики немцев Поволжья.

– А что, разве эта такая плохая республика? – невинно спрашивал Балаганов.

– Знаем, знаем, – кричали разволновавшиеся дети. – У немцев не возьмешь!

Видимо, не один из собравшихся сидел у недоверчивых немцев-колонистов в тюремном плену» (24). Но по факту ликвидации упомянутой республики, всякое упоминание о ней стало нежелательным.

Трагедия поднадзорной культуры в «Золотом теленке» красочно проиллюстрирована  трогательной драмой персонажа со смешной специальностью ребусника: «В области ребусов,  шарад, шарадоидов, логогрифов и загадочных картинок пошли новые веяния. Работа по  старинке вышла из моды. Секретари газетных и журнальных отделов “В часы досуга” или “Шевели мозговой извилиной” решительно  перестали брать товар без идеологии… Старый ребусник долго еще содрогался на диване и жаловался на засилие советской идеологии…»

Цензура – это не только государственное учреждение, это комплекс мер, которые выполняют конкретные люди. Многочисленные Латунские не прибывают с Марса – либо они находят необходимым и выгодным ей служить, либо искренне принимают идеологию за свою. Первые всегда готовы свои взгляды пересмотреть, вторые при смене курса отправляются на свалку истории.

В том же «Золотом теленке» есть сцена, когда экипаж «Антилопы-Гну» проезжает маршрутом автопробега через села и поселяне приветствуют их плакатами, среди которых один звучит особенно загадочно: «Привет Лиге Времени и ее основателю дорогому товарищу Керженцеву». Упоминали мы уже его. Сей видный большевик, подвизался не только в практике экономии рабочего времени (ради чего и была создана «Лига Времени»), но и на ниве культуры. В1927 году в статье «Человек новой революционной эпохи» (журнал «Революция и культура») он предрекал: «Через десять-пятнадцать лет, когда идеи коммунизма, марксизма, ленинизма через школу, печать, искусство проникнут во все поры, они станут как бы инстинктом каждого общественного работника… Слабость воли, вялость в работе, мещанская забота о личных интересах в ущерб общему делу станут жалкими пережитками прошлого… Личные отношения между людьми будут проникнуты чувством товарищества, простоты, ясности и бодрости. Новый человек будет вообще чужд пессимизма…» (25) Светлые ожидания правоверных коммунистов не оправдались. Как известно, через десять лет наступит 1937 год, который утянет в свой водоворот и кристального большевика Керженцева. Успевшего, впрочем, отправить на тот свет немало знакомых ему лично деятелей культуры.

В приведенной выше цитате выделим слово «мещанский», модное словечко эпохи, ключ к пониманию того, с каким врагом яростно сражались идеологи радикального большевизма.       

«Подернулась тиной советская мешанина.

И вылезло

из-за спины РСФСР

мурло

мещанина…

«Опутали революцию  обывательщины нити.

Страшнее Врангеля обывательский быт.

Скорее

головы канарейкам сверните –

            чтоб коммунизм

канарейками не был побит!» (В. Маяковский).

Что же за зверь такой страшный – «мещанство»? Громогласие революции презирало бытие обычного человека, человека, уставшего от революций и перестроек, желающего иметь свою обычную жизнь, уйти в свою скорлупу. Литература камерная, не грохочущая сапогами,  построенная на интимных переживаниях, революционными критиками и партийными идеологами объявлялась «мещанской». А. Луначарский на страницах «Известий», рецензируя «Дни Турбинных», заявил, что «недостатки булгаковской пьесы вытекают из глубокого мещанства их  автора. Он сам является политическим недотепой…» (26) Но именно камерной человеческой  интонацией автора пьеса обязана своим грандиозным успехом на сцене МХАТа. Она явилась зримым свидетельством разделения приоритетов среди разных слоев интеллигенции – от полного неприятия среди левых до восторженных откликов интеллигенции традиционной, узнавшей в персонажах «Дней Турбинных» себя и своих близких.

«Мещанская» пьеса стала своего рода индикатором различных настроений в обществе, и даже подхода к национальным отношениям. Например, из пьесы, в угоду А. Луначарскому, была исключена сцена издевательства петлюровцев над евреем.  Дальше – больше. «Правда» , 9 февраля 1929 г., статья «К приезду украинских писателей» вышеупомянутого П. Керженцева: «Наш крупнейший театр (МХАТ 1) продолжает ставить пьесу, извращающее украинское революционное движение и оскорбляющую украинцев («Дни Турбинных»). И руководство театра и Наркомпрос РСФСР не чувствуют, какой вред наносится этим взаимоотношениям с Украиной» (27).  Интересно, что «взаимоотношения с Украиной» рассматриваются едва ли не как вопрос  дипломатических демаршей с иностранным государством – такова была психологическая дистанция между советскими республиками.

12 февраля 1929 годасостоялась встреча И. Сталина с украинскими писателями.  Значительная часть встречи была посвящена вопросу о «Днях Турбинных». Обстановка была накаленной. «Украинцы требуют от центральных властей объяснений, почему этот спектакль идет в театре… В “Турбинных” они усматривают и антиукраинскую направленность, и великодержавный русский национализм. Кто-то с места кричит генсеку: почему Булгаков рисует русское офицерство интеллигентами, а когда дело доходит до украинских командиров, то они изображены бандитами?.. Ясно одно: его пьеса вызывает у украинских литераторов огромное раздражение» (28). Украинцы требуют от центральных властей! Напомню, это время расцвета «украинизации», когда многие украинские националисты – «командиры», вроде атамана Ю. Тютюнника, или идеологи такие, как М. Грушевский,  уже возвернулись в Советскую Украину и во многом определяли стиль украинизации. И вопрос не просто в «раздражении», а в желании запретить все, как они до сих пор любят выражаться, «антиукраинское», в данном случае, гениальную пьесу Булгакова. Есть все основания утверждать, что официальное запрещение «Дней Турбиных» в марте 1929 связано с протестами украинских литераторов в предшествующем месяце. Пьесу-то через некоторое время опять разрешили, но в киевских театрах ее упорно продолжали играть, в режиме, щадящем чувства украинских националистов[10].

В присутствии Генерального секретаря партии злобные крики, хулившие пьесу ранее понравившегося ему автора, могли только прибавить личной симпатии Сталина к Булгакову.  Сталин «мещанскую» пьесу защищает. А «мещанство» является, как мы помним, главным врагом революционеров…

От ярости правоверных украинских большевиков Сталин защищает не только М. Булгакова. Достоверно известно, что из кинофильмов 1920-х годов кремлевский цензор приветил кинокартину «Арсенал» А. Довженко. Довженко очень отрицательно изобразил ультранационалистов, что очень импонировало центральным властям и лично Сталину. После показа картины на пленуме ЦК ВКП(б) в ноябре 1928 года Сталин заметил: «Настоящая революционная романтика». Этим отзывом генсек явно огорчил украинское киноруководство и украинских писателей, которые опять-таки добивались в Москве, чтобы картину сняли с экрана. Разгар украинизации и все «бывшие» при деле, а тут им напоминают об их недавних проделках – кровавом подавлении восстания рабочих «Арсенал» войсками Центральной Рады. Кому такое понравится?  А в 1932 году, когда на экраны вышел фильм Довженко «Иван», уже сам народный комиссар просвещения Украины Н. Скрыпник обвинил Довженко в «фашизме». Довженко  поспешно уехал из Украины в Москву, где начал работать над сценарием «Аэрограда». Позже режиссер был принят лично Сталиным, который сценарий фильма одобрил и оказал помощь в организации съемок.

Региональное возрождение и одновременное возрождение имперского сознания оказалось, да и не могло быть, совместимым[11]. Присматриваясь к процессам, происходящим на Украине не испытывал восторгов не только  Сталин, но и вся интеллигенция метрополии. Не только Булгаков, но все писатели южнорусской, весьма тогда влиятельная литературной школы (Ильф, Петров, Катаев, Олеша, Бабель, Багрицкий и мн. др.) своими глазами имели возможность наблюдать, как проистекала «украинизация» при Скоропадском и Петлюре, и видеть ее логическое продолжение на Советской Украине. При этом столичные мэтры не давали спуску провинциалам, пусть «национально возрожденным».  Вот, например, суровый отзыв К. Чуковского об одном из светил украинской исторической науки: «Был здесь академик Багалей, украинский историк. Бесталанный, серый писатель, ставший по приказу начальства марксистом. Я прочитал его биографию,  изданную украинской Ак. Наук, – нудное и убогое сочинение…» (29). «В Москве я украинский националист, а в Киеве – москаль», – с горечью признавался А. Довженко (30).

От нахальных гениев, которые, опирались то на «национальное возрождение», то на «классовую теорию», настоящей культуре приходилось отбиваться ежедневно. Местечковые таланты в своем хуторянском самомнении с наслаждением топтали Булгакова и Довженко, которых, к пользе всего человечества, защищал от них лично Сталин. А сам вождь получил личную возможность столкнуться со средневековой  нетерпимостью украинских большевиков и культуртрегеров, которым скоро предстоит превратиться в многократно оплаканное сегодня «расстрелянное возрождение». Нарождавшейся империи оказались нужны таланты не местечкового уровня, пусть и прикрывавшиеся ура-революционной фразой. В столице, может быть, их было кому покритиковать хотя бы с профессиональной точки зрения, а вот в национальной провинции они  чувствовали себя  истинными родоначальниками новой литературы (письменности, орфографии, пунктуации, культуры, нации и т. д.).

«Рассказывали по случаю, как молодой в то время одессит Семен Кирсанов (тогда подражатель революционной  фразы Маяковского) выступил со стихами.

– Кто ваши любимые авторы? – спросили его из зала.

– Хлебников, Маяковский, Петников.

– А Пушкин?

– Не слышал такого.

И тогда откуда-то сверху, из амфитеатра, раздался тихий и внятный голос:

– Пошел вон.

Это сказал Ильф» (31).

Растоптать Булгакова и Довженко, запретить сатиру, сбросить, в конце концов, Пушкина, с «корабля современности» являлись каждодневными требованиями того времени. Требования на грани ультиматумов выдвигались и искренними сторонниками радикальных перемен, и конъюнктурщиками, которых стремительно вырождавшийся слой советской элиты порождал в изобилии. Сталин периодически одергивал наиболее ретивых гонителей, преследуя собственные цели, имея ввиду создание мощного централизованного государства. И вполне искренне  поддерживали его сочувствующие новой государственной политике сторонники как из дореволюционной, имперской интеллигенции, так и из советской поросли, которую Солженицын впоследствии презрительно обзовет «образованщиной».

IV.

 

В то время, когда страна возвращалась, хоть пока и неявно, к имперским ценностям, пока еще шли ожесточенные идеологические сражения между ультрареволюционерами и остатками образованных классов дореволюционной России, на сцене появилась новая сила – молодые люди, воспитанные уже в советское время, которых партия готовила для технического обслуживания здания социалистического государства. В июне 1936 года влиятельная эстонская газета «Пяэвалехт» отмечает, что соседнем государстве появился «небывалый и невиданный род людей – многомиллионная армия молодежи» (32). Об особенностях взращенной в короткий срок истинно советской молодежи говорят многие авторы. Это поколение оказалось жестоко выкошено вскоре последовавшей войной, если бы оно вступило в свою зрелость в полной силе и численно превосходстве, пожалуй, неизвестно, кто бы доминировал на политической арене и как сложилась бы судьба государства в пятидесятые годы. Это поколение тридцатых – во многом утраченное.

В отличие от балованной элиты воспитывались будущие строители сталинского государства в суровости реальных будней страны. Очевидец свидетельствует: «Хотя всем внушали, что в советское время наказание поркой и другим физическим воздействием немыслимо и строго карается законом, не выучивших урок или провинившихся… не только ставили на горох, на колени в угол на все время урока, но и драли за уши, а уж подзатыльники вообще считались обычным делом. Тот, кто жаловался, мог ожидать еще худшего обращения» (33). Особо следили за идеологическим воспитанием – идеалы коммунизма, пролетарский интернационализм, партийная и комсомольская дисциплина впитывались ими с самого раннего возраста, и отклонений не допускалось, в том числе и в художественных вкусах. Мемуарист[12]: «В моем школьном аттестате (1929 г.) в графе «общественно-политическая работа» значилось: «Идеологически невыдержан, насаждал есенинщину» (34). «Есенинщина» стоила автору поступления в ВУЗ – его не допустили к экзаменам в университет.

Разумеется, новый интеллектуальный слой жил не в безвоздушном пространстве, молодежь следила и за литературными диспутами, и за процессами неких вредителей, естественно, считала себя передовой частью общества, рвалась в будущее и готовилась к боям за это будущее. Боям не только классовым (это само собой), но и карьерным, индивидуальным сражениям; они испытывали честолюбивое желание в условиях быстро меняющейся действительности показать свой потенциал, раскрытию которого «мешают» забронзовевшие партийные лидеры и косные ретрограды. Революционный пафос не учит терпению, наоборот, он подстрекает к насилию. Они не имели отношения к высшему правящему слою, видели все его моральные недостатки, профессиональную некомпетентность. Преодолеть сопротивление новых бояр, пробить образовавшийся лед, можно только взорвав его – именно этого хотело новое поколение интеллектуалов, которое считало себя лучше подготовленным к управлению, нежели седоусые большевики, не говоря уже о проклятых и лишенных прав остатков царского строя.

Нетерпеливая революционная молодежь видела символ перемен в фигуре Сталина, борьба которого со старой партийной элитой  широко освещалась в печати. Произошла подмена понятий – ультрареволюционер Троцкий в лазах общественности стал контрреволюционером, а государственник, консерватор Сталин символом прогресса.

Они не были родовитой элитой, когда слово «честь» является обязательством целого рода. Классовая целесообразность вполне подменяла для них этические нормы. «Эрзац-элита всегда и в любых условиях поддерживает власть авторитета  независимо от его качеств. Это гарантирует ей не только вхождение в социальное поле с наибольшим символическим капиталом. Символический капитал – это экономический и культурный капитал, а также капитал связей… Источник власти, по определению, обладает наиболее весомым символическим капиталом. Приближение к нему означает приобщение ко вполне реально осязаемым льготам и привилегиям» (35). Для желающих составить элиту в условиях единообразной экономики, идеологии и политики сие возможно только во взаимодействии с государством. Власть строила Государство и они стали государственниками.

Были ли они титанами духа? Конечно же, нет. Скорее, конкистадорами, отправляющимися покорять своё Эльдорадо, готовыми воздвигнуть свой крест на обломках чуждой цивилизации и свято верящими в своё предназначение. После разгрома дореволюционной интеллигенции и физического устранения революционной большевистской элиты эти когорты сталинских выдвиженцев, вошедшие в жизнь в тридцатые годы, те, кто пережил войну, надолго взяли под свой контроль идеологию и стали главными оппонентами шестидесятников.

К середине тридцатых годов заработал четкий механизм. Государство выступало для интеллигенции единственным заказчиком и требовало, чтобы интересы заказчика были соблюдены. Это касалось и промышленности, где заработал государственный план, и села, и идеологии. Талант и симпатичность исполнителя имели малое значение. Большая Советская Энциклопедия подчеркивала: «Советская литература – самая свободная литература в мире, ибо она не зависит от классовых интересов, ни от расовой исключительности, но свободно, естественно служит советскому народу, Советскому государству» (36). Служение государству, вот основная мысль сталинское эпохи.

Нахальное присвоение права рассуждать от имени государства или рабочего класса, что ему, государству, сейчас необходимо (то, чем грешил РАПП) стало опасным. И государство не предлагало щадящей альтернативы – только втянуться в построение нового общества, либо выпасть из жизни, а то и потерять ее. Людмила Булавка «Феномен советской культуры»:  «Идеологическое канонизирование позитивного опыта  общественных преобразований приводило к тому, что сущее (практика) становилось должным (идеологическим императивом). А принцип императивности уже сам по себе упраздняет критическое отношение к утверждаемым им постулатам, создавая предпосылки для смены убеждения верой» (37). Попросту говоря, страна, строящая лучшее в мире общество всегда права, и этот факт безусловен. И подавляющее большинство населения с этим уже согласились! Тем страшнее оказался факт разоблачения сталинских  репрессий для целого поколения. Десакрализация веры порождает червя сомнений – оказывается даже самая искренняя вера может быть неправой?

Но и слепая вера в собственную правоту – это страшная сила. Человек, убежденный в своей безусловной правоте, становится тираном даже на самом маленьком посту. Маленькую, но характерную деталь подмечает Е. Булгакова в своем дневнике, чей дальний родственник по мужу, коммунист, сказал про М. А.

– Послать бы его на три месяца на Днепрострой, да не кормить, тогда бы он переродился. Булгаков среагировал мгновенно:

– Есть еще способ – кормить селедками и не давать пить (38).

Самое страшное, что для «убеждения» сомневающихся все вышеперечисленные способы власть использовала! Согнуть несогласных в бараний рог, добиться своего любой ценой – вот самая распространенная ошибка бойцов за человеческое счастье: коммунистов, националистов, фашистов… Несть им числа, благими намерениями вымостившим дорогу в ад.

Сталин получил выбор – на кого опереться в строительстве нового государства. На революционеров 1917 года, палачей собственного народа, на деле проявившие свои качества во время Гражданской войны и коллективизации, а теперь превратившихся в некомпетентных партийных бонз и перероднившейся с ними кликой интеллектуальных приживалок. Второй вариант – полная перезагрузка, появившаяся возможность опереться на молодежь, уже взращенную с его именем на устах, привлекая по ходу строительства могучего государства уцелевших носителей имперского сознания, символизирующих легитимность и преемственность новой империи. И даже уютное, человечное «мещанство» вполне допустимо (в разумных пределах) в государстве, декларирующем заботу о простом человеке. Однако любая империя, как воинская организация, держится не на дискуссиях, а на полной покорности исполнителей. Особенно в периоды, когда жребий брошен и Рубикон перейден. Никакое отступление от норм не допустимо в период аврала или «кампании». В этот момент любая уникальность может жестоко караться, во всяком случае – осуждаться. Также недопустимо здесь проявление (как формы уникальности) личной инициативы, противоречащей возможному успеху «кампании».

Здесь мы видим причины трагического для литературы противоречия между жесткими задачами государственной политики и индивидуализмом, присущим отдельному интеллигенту, задачами, которые ставил перед собой Сталин-политик, и человеческими проблемами, который видел перед собой каждый практикующий «инженер человеческих душ»[13]. Приходилось изворачиваться – хотелось писать о личном, а заказчик требовал о масштабном. Эту  приобретенную черту новой коммунистической литературы, глядя из эмиграции, резко припечатал монархист В. Шульгин: «…какую нужно иметь бездарную душу, чтобы вдохновиться на беллетристические темы при советском режиме? Ведь можно только лаять во славу коммунизма. А если только начинаешь писать то, о чем просит душа (а творчество без этого невозможно), так сейчас же тебя сапогом в зубы» (39). «Как теперь нам писать? – как-то в отчаянии воскликнул Ильф. – В газетных фельетонах можно показывать самодуров-бюрократов, воров, подлецов. Если есть фамилии и адрес – это «уродливое явление». А напишешь рассказ, сразу загалдят: «Обобщаете, нетипическое явление, клевета…» (40). Напрасно в очередном письме вождю 30 мая 1931 года М. Булгаков пытался, цитируя Гоголя, оправдать хотя бы некоторое свободомыслие писателя: «Настоящее слишком живо, слишком шевелит, слишком раздражает; перо писателя нечувствительно переходит в сатиру» (41). Задачи, которые новый строй ставил перед писателем, были идеологическими и за решение поставленной государством задачи они отвечали как инженеры за качество строительства или машинист поезда за точное прибытие состава. Отвечали не перед какими-то литературными критиками, а непосредственно перед неусыпно следившим за литературным процессом Главным Читателем[14].

К. Симонов: «Сталин действительно любил литературу, считал ее самым важным среди других искусств… Он любил читать и любил говорить о прочитанном с полным знанием предмета… Не буду строить домыслов насчет того, насколько он любил Маяковского или Пастернака, или насколько серьезным художником считал Булгакова. Есть известные основания считать: и в том, и в другом, и в третьем случае вкус не изменял ему… Наверное, у него внутри происходила невидимая для постороннего глаза борьба между личными, внутренними оценками книг и оценками их политического сиюминутного значения, оценками, которых он нисколько не стеснялся и не таил их» (42). Приемный сын вождя А. Сергеев также упоминает о пристрастии Сталина к чтению, как он читал им с В. Сталиным вслух М. Зощенко, того самого Зощенко, которого по милости вождя после войны едва не стерли в порошок!  «Однажды смеялись чуть не до слез, а потом (Сталин) сказал: «А здесь товарищ Зощенко вспомнил о ГПУ и изменил концовку». «ГеПеУ!» – сказал Сталин» (43). Ценил товарищ Сталин товарища Зощенко лишь до определенных пределов, и рамки эти были определены жесткими задачами строительства социализма.

«Ни в чем другом так не проявляется разница между американцами и советскими людьми, как в их отношении не только к писателям, но и писателей – к своей системе, – записывал в своем дневнике Стейнбек. – Ведь в Советском Союзе работа писателя заключается в том, чтобы поддерживать, прославлять, объяснять и способствовать продвижению вперед советской системы. А в Америке и в Англии хороший писатель является хулителем общества. По этой причине в Америке ни общество, ни правительство не очень-то к писателям благоволят. У них совершенно противоположный подход к литературе. Но следует сказать, что во времена великих русских писателей – Толстого, Достоевского, Тургенева, Чехова и раннего Горького – это относилось и к России. И только время способно показать, может ли политика “инженеров человеческих душ” в отношении писателей дать такую же великую литературу, как и политика хулителей» (44).

Собственно, время и показало.

V.

Чтобы структурировать литературный процесс в нужном государству русле, еще в 1934 году был создан Союз Писателей СССР. Задумка его проста – в обмен на сносные условия существования при советском строе писатели, они же потенциальные пропагандисты и идеологи нового государства, объединялись в некую самоконтролируемую организацию. Партийное руководство творческим союзом должно осуществляться не какими-то чужаками, а строго через коммунистическое представительство в нем, то есть руками самих писателей. Главный коммунист страны знал, как боятся и ненавидят большинство из них партийных функционеров и чиновников, и не хотел отталкивать от себя художественную интеллигенцию.[15] В свою очередь, грамотно прирученный интеллигент легче изменяет свою точку зрения и менее связан односторонней установкой, ибо способен сопоставлять несколько противоречивых подходов к одному и тому же предмету. Иногда эта склонность может даже противоречить классовым интересам данной личности. «Посмотрите на его постную физиономию и сличите с теми звучными стихами,  который  он  сочинил к первому числу! Хе-хе-хе… “Взвейтесь!” да “развейтесь!”… А вы загляните к нему внутрь что он там думает… вы ахнете!» –  в «Мастере и Маргарите» И. Бездомный изобличает поэта Рюхина «кулачка, маскирующегося под пролетария». Под пролетарских литераторов стремительно мимикрировали и кулацкие отпрыски (А. Твардовский), и бывшие дворяне (А. Толстой), и белые офицеры (В. Катаев), и дореволюционные интеллигенты (В. Шкловский).

Разумеется, ничто так не чуждо подобной творческой публике как единомыслие и согласие. Философ и социолог К. Манхейм в работе «Проблема интеллигенции» подчеркивает: «Правительственный чиновник, политический агитатор или нелояльный писатель радикального толка, священнослужитель и инженер имеют мало общих существенно важных, реальных интересов. Существует большая близость между «пролетарским» писателем и пролетариатом, чем между таким писателем и всеми прочими разновидностями интеллигенции, упомянутыми выше»  (45). Изъяв «пролетарских», необходимых новому государству «настоящих» писателей из общей среды интеллигенции, Сталин сплотил их в единое целое. Узда на триаду лебедя, рака и щуки нашлась, и узда крепчайшая – сама основа литературного существования, выход книг. Хочешь издаваться – дружи с окружающим миром. Большая Советская Энциклопедия прямо указывала: «В то время как для буржуазных издателей издательства представляют собой коммерческие предприятия, обеспечивающие им прибыль… советские издательства являются одним из могучих орудий Советского государства в деле коммунистического воспитания широких народных масс, в борьбе за построение коммунистического общества» (46). «Могучее орудие государства» – чего яснее.

Процесс создания нового литературного сверхобъединения возглавил вернувшийся из-за границы М. Горький, один из немногих живших к тому времени литературных титанов дореволюционной России. Немалую роль в возвращении Горького сыграли, видимо, финансовые трудности, которые он стал испытывать за рубежом, но, так или иначе, Горький был доставлен в Москву, торжественно возведен в сан непререкаемого главы советской культуры и литературы, осыпан неслыханными почестями – древний Нижний Новгород переименован в город Горький, его именем названа главная улица столицы, его имя присваивается заводам, шахтам, колхозам, совхозам, институтам, паркам и так далее. Даже Московский Художественный Театр, который больше всего связан с пьесами Чехова, отныне именуется «МХАТ имени Горького». Алексею Максимовичу отводятся три комфортабельных особняка – в Москве, в Подмосковье, в Крыму, и дается карт-бланш на организацию литературной жизни в стране.

Прежде всего, нужно было найти общую идеологическую платформу, ту изюминку, которая объединяла бы всех писателей, кроме стремления сытно покушать. Собственно, здесь нет ничего нового. Чуть ли не любая художественная группировка 1920-х годов заявляла свой творческий метод, провозглашая его самым правильным. Идея всеобъясняющего и всепобеждающего метода прочно владела умами тех же рапповцев. В уставе Союза Писателей, предложенном его учредительному съезду, провозглашался универсальный творческий метод – социалистический реализм. Подробно его обосновал Н. Бухарин в докладе «Поэзия, поэтика и задачи поэтического творчества в СССР».

Много было на объединительном писательском съезде любопытного и интересного. Доклад о советской сатире сделал М. Кольцов, причем, высмеивая попытки воспрепятствовать изданию сатирических романов Ильфа и Петрова, приводил под общий смех почти анекдотические высказывания некоего бдительного редактора: «Пролетариату рано смеяться, пускай смеются наши классовые враги». Старый ашуг С. Стальский вместо речи решил продекламировать, вернее, спеть стихи о съезде:

Приветный знак ашугу дан,

И вот я, Стальский Сулейман,

На славный съезд певцов пришел…

Первый съезд, полный революционного пафоса и веселья, на тридцать лет вывел Ф. Достоевского из круга русской литературы, поскольку великий русский писатель был заклеймен как заядлый реакционер. Отличился все тот же В. Шкловский: «…если бы сюда пришел Федор Михайлович, то мы могли бы судить его как наследники человечества, как люди, которые судят изменника, как люди, которые сегодня отвечают за судьбы мира»[16] (47). Свежеиспеченный глава советской литературы М. Горькой периодически заливался умиленными слезами. В честь него учрежден цельный Литературный институт. Это о Литинституте разглагольствует циничный Азазалло:

Обрати внимание, мой друг, на этот дом! Приятно думать о том, что под этой крышей скрывается и вызревает целая бездна талантов.

Как  ананасы  в оранжереях,    сказал  Бегемот.

Съезд не был, да и не мог быть деловым: он превратился в крупную политическую демонстрацию. Из Германии доносился запах дыма костров, на которых фашисты сжигали книги. Приход к власти Гитлера особо поднимал значение Сталина в глазах сочувствующей интеллигенции как защитника гуманистической культуры. Эренбург: «Вдруг все встали и начали неистово аплодировать: из боковой двери, которой я не видел, вышел Сталин, за ним шли члены Политбюро – их я встречал на даче Горького. Зал аплодировал, кричал. Это продолжалось долго, может быть десять или пятнадцать минут. Сталин тоже хлопал в ладоши. Когда аплодисменты начали притихать, кто-то крикнул: «Великому Сталину ура!» – и все началось сначала. Наконец все сели, и тогда раздался отчаянный женский выкрик: «Сталину слава!» Мы вскочили и снова зааплодировали.  Когда все кончилось, я почувствовал, что у меня болят руки» (48).

Но не только на съезде писателей верноподданнические настроения охватывали лучших представителей  русской интеллигенции. Интеллигенции, заметим, не слишком просоветской. К. Чуковкий (на съезде комсомола): «Косарев – обаятелен. Он прелестно картавит, и прическа у него юношеская. Нельзя не верить в искренность и правдивость каждого его слова. Каждый его жест, каждая его улыбка идет у него из души. Ничего фальшивого, казенного, банального он не выносит. Какое счастье, что детская л-ра наконец-то попала в его руки. И вообще в руки Комсомола. Сразу почувствовалось дуновение свежего ветра, словно дверь распахнули. Прежде она была в каком-то зловонном подвале, и ВЛКСМ вытащил ее оттуда на сквозняк. Многие фальшивые репутации лопнут, но для всего творческого подлинного здесь впервые будет прочный фундамент» (49). От себя добавим, что во время «великого террора» А. Косарев проявил себя людоедом не хуже других, и под конец угодил  в ту же мясорубку. Но пока все в эйфории.

Союз Писателей на деле превращал писателей в государственную элиту. В рамках этой организации писатели были окружены заботой, и, заодно, бдительным контролем. Но главное, регулировался доступ к самому важному для писателя благу – возможности публиковать свои произведения. Ради доступа к типографии автор способен на многое, поскольку профессиональный литератор подсознательно считает человека, лишенного общаться с вечностью,  существом неполноценным. Ю. Нагибин называл это «трагедией непишущего человека», вдумайтесь в определение. Только запечатленный на скрижалях остается в истории, обретает вечную жизнь. И вообще, многостраничный разговор с неглупыми собеседниками, жившими и живущими, – особое удовольствие… Писатели мыслят категориями бессмертия и разговорами поколений. Им предложили и то, и другое, и бутерброд с маслом в придачу. Причем, в прямом смысле этого слова.

Еще до начала писательского съезда, 16 августа, Б. Пастернак писал жене: «Думаю, больше всего времени займет тут питание, на которое получил уже талон и которым нельзя будет пренебречь, потому что оно бесплатное и хорошее, но где-то на Тверской». О том же  вспоминал и Е. Шварц: «Обедами, завтраками и ужинами во все время съезда кормили нас бесплатно в ресторане на Тверской… В ресторане играл оркестр, все выглядело по-ресторанному пышно, только спиртные напитки не подавались. Да и то днем. Вечером, помнится, пили за свой счет» (50). Если средняя стоимость обеда рабочего составляла 84 коп., служащего в учреждении – 1 руб. 75 коп., а обед в коммерческом ресторане стоил 5 руб. 84 коп., то стоимость питания делегатов составляла 40 руб. в день. Прощальный банкет писателей был поистине царским, поскольку меню составляли из расчета 150 рублей на человека (51).

Организаторы съезда также понимали, что одной из «угроз» съезду стал бы уход писателей за покупками по магазинам столицы. Поэтому решили сделать снабжение делегатов централизованным – все они могли делать покупки в специализированном магазине № 118. Надо сказать, что подобные мероприятия были для работников советской торговли не в новинку: аналогичным образом в этом же магазине организовали снабжение героев-челюскинцев. В связи со съездом магазин переоборудовали и переоформили, был изготовлен специальный пропуск и установлен особый порядок приобретения делегатами товаров. Сюда поступили на продажу фондовые товары (готовое платье, обувь, трикотаж) на сумму 7500 рублей, также товары других групп: хлопчатобумажные и шелковые ткани, резиновые изделия, 300 Московских патефонов (по 326 рублей), 100 Гатчинских патефонов, 8000 грампластинок, 50 велосипедов, 200 карманных часов. Одним из счастливых покупателей оказался все тот же Е. Шварц, купивший в распределителе патефон с пластинками.

Большая сделка между властью и авангардом интеллигенции состоялась, хотя к праздничному столу пригласили не всех. Например, ни О. Мандельштам, ни М. Булгаков делегатами съезда избраны не были. В те эпохальные дни Булгакова случайно повстречал известный драматург Афиногенов:

– Михаил Афанасьевич, почему вы на съезде не бываете?

– Я толпы боюсь[17] (52).

Несмотря на все шероховатости I съезд советских писателей успешно состоялся. Власть показала свою заботу о преданных ей писателях, свою щедрость и готовность оплатить «услуги». В свою очередь, писатели продемонстрировали внешнее единство и закрепили навыки двоемыслия. Раздвоенное сознание, характерное для советской интеллигенции, доминирующее в ее психологическом состоянии вплоть до наших дней, вызывает оторопь у психиатров. Искусствовед А. Чегодаев утверждает: «Очень сильно (иногда нарочито) заблуждаются те историки, что считают сталинские времена сплошным беспросветным мраком. Очень дурному и мрачному времени всегда противостояла глубокая и решительная оппозиция настоящих художников, писателей, артистов, режиссеров, музыкантов…» (53) Какая «решительная оппозиция», особенно после 1937 года!? Где они зарплату получали? В лучшем случае, легкое фрондерство.

 

VI.

 

Итак, развитие сталинского бюрократизма и тоталитаризма жестко упорядочивало бурное социальное творчество послереволюционных лет, и уже в начале 1930-х годов массовые общественные и культурные движения переводятся в режим функционирования формальных институтов. Писатель не зависит от таланта или уровня популярности. Чтобы его опубликовали, в ходу совершенно другие правила игры – партийная и политическая целесообразность, место в бюрократической иерархии, личные связи. Согласие с внешне легкими правилами образа жизни обеспечивают симбиоз с властью через обещание и перспективы бюрократического роста. Кроме того, появление писательского сверхобъединения, которому, по сути, противопоставить нечего,  содействовало развитию патерналистских, иждивенческих  настроений в творческой  среде.

Ко времени воцарения Л. Брежнева Союз Писателей давно уже является естественным элементом идеологической службы. Причем службы окостеневшей. Ради интереса можно сравнить некоторые данные по двум  знаковым писательским съездам – первым (1934 г.) и пятым (1971 г.). Средний возраст делегатов I съезда советских писателей – 35,5 лет, V съезда – 56 лет. На I съезде среди делегатов было 52,8% члена партии, а на V съезде – 80%.  При этом свою основную задачу – контроль и обеспечение сносных условий существования для творческих работников –Союз исправно выполнял. Союз Писателей СССР вел успешную хозяйственную деятельность, не получал от государства ни копейки дотаций, более того, сам отчислял в госбюджет до 800  миллионов рублей в год[18]. То есть, писатели, находящиеся «в обойме», чувствовали себя весьма неплохо.

С другой точки зрения, нежелание и неумение некоторых из них втягиваться в ритуальные бюрократические игры, обязательная цензура, идеологическая удавка социалистического реализма заранее заставляли многих литераторов отказываться от борьбы за выход к своему читателю (либо отчаянно прорываться, болезненно уродуя произведения цензурой). Это вызывало вполне понятное раздражение. Нередко страхи – настоящие и мнимые – обращались в живописную позу «гениев», еще ничего не сделавших, но заранее «обиженных» властью. Наверняка, фраза Булгакова о том, что «сами придут и все дадут», многим из них испортила жизнь – они предпочли ничего не делать и ждать: «Ну, давайте-давайте, сильные мира сего, приходите, я уже жду…»

Успешный опыт создания творческого Союза Писателей подтолкнул власть к организации подобных объединений среди прочих представителей творческой  интеллигенции. Возьмем, для примера, художников. В  «Золотом  теленке» Бендер собирался  рисовать картину «Большевики,  пишущие письмо Керзону». Отметим, что, согласно тексту соавторов, задумка картины пришла ему в голову, когда он обозревал выставку АХРР. Организация с таким загадочным названием действительно существовала – Ассоциация художников революционной России, с 1928 – АХР (Ассоциация художников революции). Тематику работ легко определить по каталогу выставки объединения за 1929/30 гг.: преобладают темы типа «Силосная башня», «Запашка», «Ротационные машины в типографии «Известий», «Подписка на заем в деревне», «Тревога на маневрах».

Известный большевик Е. Ярославский в обзоре очередной выставки АХР отмечает  «яркие, жизнерадостные»  картины, изображающие производственное совещание, посвященное урожаю, и подписку на государственный заем в деревне. Отголоски сей оживленной художественной деятельности мы находим во все той же «энциклопедии советской жизни» – дилогии об Остапе Бендере: «…четыре художника, издавна здесь обитавшие, основали группу “Диалектический станковист”. Они писали портреты ответственных работников и сбывали их в местный музей живописи. С течением времени число незарисованных ответработников сильно уменьшилось,   что заметно снизило заработки диалектических станковистов». По ходу дела, поясню, что музеи также находились под компетентным руководством старых большевиков. Например, директором Государственного музея изобразительных им. Пушкина[19] в 1928 году был назначен некий Ильин (сплетничали, что он был отцом Ф. Раскольникова, знаменитого революционного матроса, советского постпреда в Болгарии). Так  вот, когда этот Ильин впервые увидел гипсовые слепки с античных скульптур, кои хранились в музее, он истошно завопил: «Весь верхний этаж битком набит битыми статуями, без голов, без рук, без ног!»  Заметил, так сказать, «непорядок» (55).

Многие деятели АХРР-АХР – Б. Иогансон, А. Герасимов, М. Греков – сыграли огромную роль в становлении социалистического реализма в советском изобразительном искусстве. Любопытно, что один из основоположников пролетарской живописи – Е. Кацман – до революции, несмотря на свое еврейско-харьковское происхождение, был крайним антисемитом и входил в качестве члена в состав черносотенного «Союза русского народа». Такие чудеса. И хотя всесоюзный Союз Художников был создан лишь в 1957 года, аналогичные ему организации в республиках появились еще начале 1930-х годов.

Среди музыкальных течений отметим деятельность РАПМ (Российской Ассоциации Пролетарских Музыкантов), которая в 1932 году постановлением ЦК ВКП(б),  как родственное объединение РАПП, была ликвидирована, но тоже показала властям, что музыкантов можно и должно свести под единую крышу. Что и было сделано в 1948 году. Вообще с музыкантами и композиторами дело обстояло сложнее: музыка – искусство в принципе абстрактное и сложно поддается однозначному толкованию, тем  более,  толкованию  классовому. Но этот ее  недостаток оказался преодолен довольно быстро и едва ли не раньше, чем в других видах искусства, поскольку в музыке, как и в телевидении, разбираются все. Особенно, если музыка популярная. Еще в 1924 году особый  циркуляр потребовал не дозволять к исполнению «ни фокстрот, ни шимми, ни другие эксцентрические вариации», потому как «они по существу представляют из себя салонную имитацию полового акта и всякого рода физиологических извращений» (56). ГПУ завели даже уголовное «Дело фокстротистов», в котором аморальное поведение неких юнцов напрямую увязывалось с прослушиванием определенной музыки.

Популярные фокстроты того времени: «Эрика», «Две кошечки», «Завивайтесь, кудри», «Мисс Эвелин»,  «Аллилуйя». Особо выделим последний, поскольку он несколько раз упомянут в «Мастере и Маргарите»: «И  ровно в полночь в первом из них что-то грохнуло, зазвенело, посыпалось, запрыгало. И тотчас тоненький мужской голос отчаянно закричал под музыку: “Аллилуйя!!” это ударил знаменитый Грибоедовский  джаз». Сам фокстрот «Аллилуйя» написан американцем В. Юмансом как кощунственная пародия на богослужение и  пользовался огромным успехом. Кроме ресторана, он звучит на бале Воланда, его же лихо отплясывает воробей на столе у профессора Кузьмина. Видимо, есть в этом фокстроте что-то антисоветское, тем более, что в тридцатые годы – время написания романа – с фокстротом продолжали бороться, впрочем, так же безуспешно.

Начиная с «Дела фокстротистов», виновных в том, что они не участвовали в «культурной революции», а собирались и танцевали чуждый фокстрот, и вплоть до разгромных статьей в «Правде», клеймивших, к примеру, творчество Д. Шостаковича, партия все более настойчиво вмешивалась в процесс музыкального творчества. Однако «классовое толкование» придумать легко, а воплотить сложно. Повлиять на музыкальные вкусы оказалось гораздо трудней, нежели на литературные. Здесь приходится дело иметь напрямую с народом. Приходилось и большевикам принимать неизбежное – от «Лимончиков» Л. Утесова до «Ландышей» О. Фельцмана.

Удивительной иллюстрацией противоречий эпохи может стать судьба Д. Шостаковича, одного из величайших русских композиторов ХХ века. Он пять раз становился лауреатом Сталинской премии, но при этом редкая погромная кампания обходилась без разноса Шостаковича. Статью «Сумбур вместо музыки» Шостакович всю жизнь носил на груди.  Правда, великий композитор частенько ставил свою подпись под всякими довольно грязными обращениями – от коллективных писем с требованием казнить презренных «врагов народа» до осуждения отщепенцев-диссидентов. «Какая сила заставляет великого композитора XX века стать жалкой марионеткой третьестепенных чиновников из министерства культуры и по их воле подписывать любую презренную бумажку, защищая кого прикажут за границей, травя кого прикажут у нас?», – возмущался А. Солженицын, и вместе с ним вся либеральная интеллигенция (57). Не принимала его и власть. Молотов о Шостаковиче говорил: «А что у него хорошего? По-моему, только песня «Нас утро встречает прохладой…» Хорошая. Слава богу, слова тоже хорошие, мотив хороший, бодрый…» (58) Компетентное восприятие творчества композитора… А вот свидетельство отношения коллег. Вернее, «сами композиторы помалкивали, несло от их жен», – пишет в своих дневниках добрейший И. Шварц, автор глубоко психологичных пьес «Обыкновенное чудо», «Тень» и  «Дракон». Цитируем его наблюдения: «Одна из них, неглупая и добрая, глупела и свирепела, едва речь заходила о Дмитрии Дмитриевиче: «Это выродок, выродок! Я вчера целый час сидела и смотрела, как он играет на бильярде! Просто оторваться не могла, все смотрела, смотрела… ну, выродок, да и только!»… Я ужаснулся этой ненависти, которой даже прицепиться не к чему, и пожаловался еще более умной и доброй жене другого музыканта. Но и эта жена прижала уши, оскалила зубы и ответила: «Ненавидеть его, конечно, не следует, но что он выродок – это факт». И пошла, и пошла. Я умолк… Мужья чувствовали страх, а их жены еще и ненависть. Вот почему, как загипнотизированная, глядела одна из них и не могла наглядеться, чувствуя, что перед ней существо другого мира» (59). Одиноким же человеком был Дмитрий  Шостакович – истинный гений ХХ века!

Однако неспроста В. Молотов вспомнил одну из песен Д. Шостаковича. Феномен массовой песни, которую можно использовать в пропагандистских  целях в едва обученной грамоте стране, большевики оценили довольно быстро. С помощью легкой песни можно стало быстро донести до миллионов людей символы и образы новой эпохи, прочно забить их в  подсознание. Да так, что мы до сих пор то ли дискутируя, то ли  восхищаясь, можем цитировать «Широка страна моя родная», «Легко на сердце от песни веселой», «Вставай, страна огромная», легко вспоминая песни-символы сталинской эпохи. «Для тридцатых годов массовая песня была открытием, откровением… Она была нужна, чтобы утвердить наш общий порыв, нашу монолитность», – отмечал мегапопулярный тогда Л. Утесов. И он же утверждает, что перемены к лучшему в эстрадной музыке произошли во все том же знаменательном 1936 году: «После  статьи  в  “Правде” под  выразительным  заглавием  “Запутались”, опубликованной  в  декабре 1936  года,  стало легче дышать и работать. А писалось  в  этой  статье  и  о том, что “долго и крепко травили” Д. Хайта, автора  авиационного марша “Все выше и выше”, “пока в это дело не вмешался нарком  обороны  К. Е. Ворошилов и не положил  предел наскокам ретивых блюстителей “музыкальной нравственности”, писалось о том, что автора “ряда лучших военных песен-маршей Д. Покрасса” большое число “музыкальных деятелей”  считает музыкантом “плохого тона”, что “автора марша “Веселых ребят” И. Дунаевского также  травили, прибегая к необоснованным и просто грязным обвинениям”. И, наконец, писали о том,  что “исполнителя ряда новых массовых мелодий Л. Утесова долгие месяцы травили, распространяя о нем всякого рода обывательские слухи”. “Да, – писала в заключение “Правда”, –  у нас много недостатков в обслуживании населения джазовой музыкой, в частности, все еще невысока ее культура, и наряду с хорошими коллективами имеется немало халтурщиков и проходимцев. Но отсюда вовсе не следует, что надо снимать джаз  с  эстрады…  Наоборот,  следует  поднимать качество, культуру этого  вида  музыкального творчества, столь популярного у народов СССР» (60).

Еще раз напомню, что 1936 год стал годом послаблений для широких масс (отмена многих социальных ограничений, реабилитация казачества и т. д.). Отдых от ультрареволюционной  критики получила и любимая народом музыка. На это время приходится взлет популярности харьковчанина  И. Дунаевского, с которым, кстати, водил дружбу и М. Булгаков. Песни И. Дунаевского на стихи В. Лебедева-Кумача завоевали огромную популярность не только в СССР. В 1937 году Конгресс мира и дружбы с СССР в Лондоне закрылся под «Марш веселых ребят». В том же, 1937 году, в дни боев за Мадрид американский певец П. Робсон пел «Песню о Родине» Дунаевского и Лебедева-Кумача бойцам интернациональных бригад в Испании. Известен факт, когда на совещании передовых производственников в Кремле, после партийного гимна «Интернационал»,  все стихийно, не сговариваясь, запели «Легко на сердце».

Даже одна из последних, хотя и печальных, шуток И. Ильфа была связана с этим массовым песенным психозом:

– Так мы и умрем, – сказал уже смертельно больной Ильф незадолго до кончины, – под песни Дунаевского на слова Лебедева-Кумача.

И еще раньше Ильф, обращаясь к своему соавтору Петрову, сказал, указывая на дефилирующих мимо знаменитостей:

– Посмотрите, Женя, вон идут Александров (режиссер) и Дунаевский (композитор). Не идут, а  направляются. Вы заметили: есть много людей, которые не ходят, а направляются (61).

Не скажу за И. Дунаевского – люблю, а вот для киношников, вроде Г. Александрова,  тридцатые годы действительно стали золотой эрой и поводов для зазнайства у них было хоть отбавляй. Работа в сфере кино считалась не просто престижной, но и хорошо оплачиваемой. Язвительность соавторов, описывающих бестолковость и затратность кинопроизводства на киностудии города Черноморска, имела вполне реальные основания. За киносценарий полнометражного фильма можно было получить от 30 до 80 тысяч рублей, за съемку фильма режиссеру полагалось от 20 до 75 тысяч, ежемесячно кинорежиссеры, даже если не снимали, получали зарплату от 2 до 54 тысяч. Актеры высшей категории получали в период съемок до 4 тысяч рублей в месяц. Гигантские по тем временам суммы, а некоторые блага вообще в деньгах не исчислялись – роскошь в обществе тотального распределения – это сама возможность обладания тем, чего нет у других. В марте 1935 года Главное управление кинофотопромышленности (ГУКФ) премировало персональными автомобилями С. Эйзенштейна, В. Пудовкина, Ф. Эрмлера, А.  Довженко, братье С. и Г. Васильевых, Г. Козинцева, Л. Трауберга и др. М. Ромм («Мечта», «Ленин в Октябре», «Ленин в 1918 году») на одном из совещаний работников кинематографистов обронил: «Денег я имел очень много, признаться, не знал им счету. Я получал авторские, которые позволяли совершенно не думать об экономических трудностях» (62). И режиссер сыт, и зрители целы.

Обильные, как сказали бы сегодня, «государственные инвестиции» в кино с завистью отмечали иностранные наблюдатели: «Кино  получает средств  еще больше, и кинорежиссер также имеет  возможность  экспериментировать, не считаясь  с расходами.  Насколько затраченный  труд и издержки целесообразны, свидетельствуют виденные мною фильмы, только что изготовленные или еще  не вполне законченные, – Райзмана, Рошаля и, прежде всего, великолепный, подлинно поэтический фильм Эйзенштейна “Бежин луг” – шедевр,  насыщенный настоящим внутренним   советским патриотизмом» (63). Правда, автор этих строк Л. Фейхтвангер в своей книге не упомянул о дальнейшей судьбе фильма «Бежин луг», уничтоженного советской цензурой; а может, действительно ничего не  знал.

Доставалось от цензуры и другим кинолентам, вроде комедии «Веселые ребята», которую обвиняли в аполитичности. Был запрещен выпуск патефонных пластинок с музыкой кинофильма, издание нот «Марша веселых ребят», печатание весьма популярных в то время открыток-«гармошек» с кадрами из фильма. И лишь огромный успех на фестивале в Венеции и в Америке[20] заставил цензоров притупить ножницы. Сам Чарли Чаплин написал, что «до “Веселых ребят” американцы знали Россию Достоевского. Теперь они увидели большие перемены в психологии людей. Люди бодро и весело смеются. Это – большая победа. Это агитирует больше, чем доказательство стрельбой и речами» (64). И фильм до сих  пор пользуется успехом!

То есть, невзирая на тотальный контроль, политика кнута и пряника, вкупе с целевыми государственными вливаниями, давала свой результат. СССР мог похвастаться даже цветными кинолентами – последним хитом тогдашней киномоды, а в начале 1941 года состоялся показ и нашего первого стереофильма – «Земля молодости». Стереофильмы –  прямые предшественники нынешних технологий 3D.

Раз уж мы заговорили о кино, интересно вспомнить историю укрощения еще одного строптивца – гениального режиссера С. Эйзенштейна, человека, прямо скажем, на язык острого.  Один раз  он очень зло разыграл руководителя советской кинематографии старого большевика Б. Шумяцкого, которого он не без основания считал крайне некомпетентным деятелем. С. Эйзенштейн походя сказал ему, что собирается ставить «запрещенное при царском режиме» весьма революционное произведения некоего Баркова «Лука». Шумяцкий живо заинтересовался и сразу дал добро на постановку. Ну, и попутно послал гонца в Ленинскую библиотеку, чтобы ознакомиться с «революционным» первоисточником. Разразился грандиозный скандал, когда  выяснилось, что это за «запрещенный царизмом» «Лука» – это скабрезная поэма «Лука Мудищев». Что самым печальным образом отразилось на судьбе вскоре запрещенного фильма С. Эйзенштейна «Бежин луг». И что же – Сталин острослова пощадил, а мстительного Шумяцкого перемололи жернова  репрессий.

Остроумие режиссера разило и прочих маститых подпевал. Например, орденоносного режиссера  С. Герасимова он публично обозвал «красносотенцем». Тем не менее, Эйзенштейн работал, преподавал, получал Сталинские премии. Когда отходил от линии государственного заказа – получал нагоняи и запреты, как и другие. То есть режим максимально использовал его талант, а что касательно свободы творчества… Известная актриса Л. Смирнова приводит характерное высказывание «товарища» из ЦК (правда, оно касалось другого известного режиссера Ф. Эрмлера), которое характеризует всю культурною политику сталинской эпохи: «Ну подумай, где это видано, чтобы художник делал то, что хочет? Вы, работники искусства – режиссеры, актеры, – помощники партии. Вы выполняете задачи, которые перед вами ставит коммунистическая партия. Вы пропагандируете наши идеи. Значит, нам нужно, чтобы Эрмлер делал те картины, и решал те темы, которые полезны нам, а не ему самому!» (65). Служба единого госзаказа касалась и Эрмлера, и Эйзенштейна, и режиссеров, и писателей – о чем мы уже рассказывали – и русских, и украинцев, и евреев[21].

Сталин в своей  беседе с Л. Фейхтвангером совершенно четко сформулировал свое видение места творческой интеллигенции в советском государстве: «Есть такая группа интеллигенции, которая не связана с производством, как литераторы, работники культуры. Они мнят себя «солью земли», командующей силой, стоящей над общественными классами. Но из этого ничего серьезного получиться не может. Когда интеллигенция ставит себе самостоятельные цели, не считаясь с интересами общества, пытаясь выполнить какую-то самостоятельную роль, –  она терпит крах. Она вырождается в утопистов… Роль интеллигенции служебная (выделено мной – К. К.), довольно почетная, но служебная. Чем лучше интеллигенция распознает интересы господствующих классов и чем лучше она их обслуживает, тем большую роль она играет. В этих рамках и на этой базе ее роль серьезная» (66). Кто не соглашался – вышвыривался на обочину. Но тех, кто был согласен, пестовали и подкармливали.

 

VII.

 

К началу тридцатых годов власти уже научились «повышать уровень жизни» тех, кто оказался полезным, и не допускать в этом деле никакой «уравниловки». Формирование советской  элиты подразумевало идеологическую составляющую, и те, кто неустанно легитимизировал строй,  в накладе не остались. К. Чуковский в дневниках 1931 года неоднократно отмечает этот факт: «Похоже, что в Москве всех писателей повысили в чине. Все завели себе стильные квартиры, обзавелись шубами, любовницами, полюбили сытую жирную жизнь». Там же: «Роскошь, в к-рой живет Кольцов… ошеломила меня. На столе десятки закусок. Четыре больших комнаты. Есть даже высшее достижение комфорта, почти недостижимое в Москве: приятная пустота в кабинете». Там же: «Шатуновские поразили меня великолепием своей жизни, по сравнению с нашей алупкинской. Мебель изящнейшая, горячая вода день и ночь, комфортабельные диваны, лифт, высокие комнаты. Сказано: Дом Правительства. У них я почувствовал себя даже слишком уютно». (68).

Расслоение в обществе, испытывающем лишения первой пятилетки, стало вопиющим. Каждому пробравшемуся наверх хотелось сохранить свое, с таким трудом добытое благополучие. Эфемерность этого благополучия они осознали значительно позже – в периоды массового террора, когда выяснилось, что все можно отнять в один миг и без всякого повода… А тогда за комфорт жизни держались особенно цепко –  и потому что помнили жестокую нищету начала революции, да и в начале тридцатых годов за бортом правящего слоя царил голод. Образовались привилегированные, очень тонкие слои с «пакетами», дачами и машинами, куда допустили избранных  творцов.

Для понимания государственной логики в работе с писателями весьма показательный случай приводит К. Симонов, описывая совещание, в котором участвовал один из сподвижников Сталина – Л. Мехлис: «Когда финансисты выдвинули проект, начиная с такого-то уровня годового заработка, выше него – взимать с писателей пятьдесят один процент подоходного налога, – Мехлис буквально вскипел:

– Надо все-таки думать, прежде чем предлагать такие вещи. Вы что хотите обложить литературу как частную торговлю? Или рассматривать отдельно взятого писателя как кустаря без  мотора? Ни к литературе, ни к писателям, насколько я успел заметить, Мехлис пристрастия не питал, но он был политик и считал литературу частью идеологии, а писателей – советскими служащими,  а  не кустарями-одиночками» (69).  Именно служащими!

Хотя, бывало, и финансисты перемогали, как случилось в случае отмены авторских отчислений в кинематографии, зависящими от проката, и замены их «постановочными», то есть разовыми выплатами. Говорят, А. Толстой сострил: «Со времен отмены крепостного права наша семья еще такого удара не переносила» (70).

Шло огосударствление искусства, а государство исповедовало социальный оптимизм. Л. Фейхтвангер: «Я уже отмечал, что советские писатели и театральные работники имеют идеальную публику, к тому же они пользуются весьма щедрой поддержкой государства, и их работа, казалось, должна была бы удовлетворять и радовать их, но, к сожалению, стандартизованный оптимизм, о котором я говорил выше, мешает больше всего именно им» (71). Интеллигенция  вынуждено разделила официальный оптимизм, а натянутая улыбка чаще всего напоминает гримасу.

Далее. Термин «интеллигентный человек» – это вовсе не синоним «честного человека». Интеллигентному человеку, может, и присуща некоторая тонкость чувств, известная мягкость, но сказать, что он в принципе не может терпеть лжи, что он всегда оппозиционен злу, было бы преувеличением. Интеллигенция слишком часто заблуждается на этот счет – она прекрасно умеет приспосабливаться к текущему моменту, хотя иногда испытывает определенный дискомфорт.  В. Кормер насчет этой интеллигентской рефлексии в тоталитарном обществе высказался вполне определенно: «…на всем бытии интеллигенции лежит отпечаток всепроникающей раздвоенности. Интеллигенция не принимает Власти, отталкивается от нее, порою ненавидит, и, с другой стороны, меж ними симбиоз, она питает ее, холит и пестует; интеллигенция ждет крушения Власти, надеется, что это крушение все-таки рано или поздно случится, и, с другой стороны, сотрудничает тем временем с ней; интеллигенция страдает, оттого что вынуждена жить при Власти, и вместе с тем, с другой стороны, стремится к благополучию. Происходит совмещение несовместимого… Если это и лакейство, то лакейство не заурядное, а лакейство с вывертом, со страданием, с «достоевщинкой». Здесь сразу и ужас падения и наслаждение им; никакой конформизм, никакая адаптация не знают таких изощренных мучений. Бытие интеллигенции болезненно для нее самой, иррационально, шизоидно»  (72).

Сама шизоидная атмосфера наступившего большого террора, с внезапными исчезновениями, развенчанием вчерашних героев, публичными чудовищными признаниями вождей в злоумышлениях против государства, заставляла мыслящую часть общества добровольно отключить мозговую деятельность, жить одним днем, предаться фатализму: «Люди, живущие при диктатуре, быстро проникаются сознанием собственной беспомощности и находят в ней утешение и оправдание своей пассивности: «разве мой голос остановит расстрелы? не от меня это зависит… кто меня послушает…»… Мы все пошли на мировую: молчали, надеясь, что убьют не нас, а соседа. Мы даже не знаем, кто среди нас убивал, а кто просто спасался молчанием» (73).

Люблю я это «мы все», подразумевающее коллективную безответственность и беспамятство. А многие искренне аплодировали, сливаясь в экстазе со всем народом, подчиняясь  вполне явно выраженной  народной воле. А народ видел в Сталине символ начавшихся  перемен к лучшему; обиженные властью ранее – строгого, но справедливого судью; интеллигенция – защиту от ультралевых. Атмосферу искреннего восторга и преклонения перед вождем, культа его личности доносит до нас такой опытный и вдумчивый наблюдатель, как К. Чуковский: «Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его – просто видеть – для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы все ревновали, завидовали, – счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства» (74). Еще раз – Чуковский не мальчик, изнанку советской системы знает на собственной шкуре,  и вот на тебе – ревнует, завидует…

А что же за кадром? Вне оглушительных оваций? Тихая, кабинетная работа вождя, который как на шахматной доске выстраивал фигурки творцов, убирал отыгранных и продвигал еще нужных, работал со своими интеллектуалами вдумчиво, артистично. С ними и для них. К. Симонов присутствует на одном из совещаний у Иосифа Виссарионовича: «Сталину на обсуждении кандидатов на Сталинские премии докладывают, что один из писателей-претендентов «плохо вел себя в плену». Услышав сказанное, Сталин остановился – он в это время ходил – и долго молчал… вдруг задал негромкий, но в полной тишине позвучавший достаточно громко вопрос, адресованный не нам, а самому себе.

–  Простить… – прошел дальше, развернулся и, опять приостановившись, докончил –  …или не простить?

И опять пошел…

– Простить или не простить? – снова повторил Сталин…

Опять пошел, опять вернулся. Опять с той же интонацией повторил:

–  Простить или не простить?

Два или три раза прошелся вперед, и, отвечая сам себе, сказал:

– Простить.

Так на наших глазах, при нас впервые Сталиным единолично решалась судьба человека, которого мы знали, книгу которого мы читали. Во всем этом было нечто угнетающе-страшное, тягостное….» (75) Зато правила игры абсолютно ясны.

 

VIII.

 

Вернемся из высоких кабинетов в уже хорошо знакомую нам красную столицу эпохи жилищного кризиса. Мощнейшим методом приручения интеллигенции стала практика  предоставления жилья. Просто и необычайно эффективно: жилплощадь все равно принадлежала государству, но право иметь крышу над головой надо было очень даже заслужить. Главная опора уравнительного уклада – жилье. Пока человек имеет жилье – он личность. Бездомность – совершенно иное качество, аномальное состояние выброшенного из общества изгоя. Бездомные очень быстро умирают. Поэтому право на жилье есть одно из главных выражений права на жизнь.

Жилищный вопрос внимательнейшим образом анализируется и в «12 стульях», и в «Золотом теленке», и в «Мастере и Маргарите», тот самый вопрос, который испортил не только москвичей, но и жителей большинства крупных городов СССР. А если это жилье еще и комфортабельное, со всеми удобствами… «Я не то, что МХАТу, я дьяволу готов продаться за квартиру!..» – шутливо говаривал Булгаков (76). Квартира – это и предмет гордости, и социального статуса: «В новой квартире у Катаева все было новое – новая жена, новый ребенок, новые деньги и новая мебель. «Я люблю модерн», – зажмурившись, говорил Катаев, а этажом ниже Федин любил красное дерево целыми гарнитурами. Писатели обезумели от денег, потому что они были не только новые, но и внове… Катаев угощал нас новым для Москвы испанским вином и новыми апельсинами – они появились в продаже впервые после революции. Все, «как прежде», даже апельсины!»  (77)

Вот оно, торжествующее «мещанство» победно сливающееся с имперскими фанфарами.        Е. Булгакова с мужем в гостях у Е. Петрова: «…сегодня днем Миша спросил его по телефону – может быть, в связи с награждением Вам надо идти куда-нибудь – он сказал, что нет и что они ждут нас. Заводил радиолу – американскую, у него есть очень хорошие пластинки. Слушали Шестую симфонию Чайковского, Дебюсси и очень оригинальную вещь – голубая симфония, кажется, так называется»[22] (78). В этом, в общем-то, заурядной записи в дневнике упоминаются и правительственные награды (Петров был награжден орденом Ленина), редкий еще домашний телефон,  и престижная  американская аппаратура, и даже новинки западной музыки за «железным занавесом». Так по косточкам, как динозавра, мы и воссоздаем скромный писательский быт.

Для писателей даже возводились особые дома, в одном из которых, хотя и недолго, соседствовали Булгаковы и Мандельштамы. Здания строились специальные, с усиленной звукоизоляцией, хотя и это не помогало обуздать пирующую богему. Запись из дневника Е. Булгаковой, обратите внимание – 29 ноября 1938 года – разгар репрессий: «Над нами – очередной бал, люстра качается, лампочки тухнут, работать невозможно, М. А. впадает в ярость.

– Если мы отсюда не уберемся, я ничего не буду больше делать! Это издевательство – писательский дом называется! Войлок! Перекрытия! А правда, когда строился дом, строители говорили, что над кабинетами писателей будут особые перекрытия, войлок, – так что обещали полную тишину. А на самом деле…» (79) О войлоке для писателей кровавый сталинский режим позаботился!  И позже: «Миша пошел наверх к Михалковым, с которыми у нас на почве шума из их квартиры (вследствие чудовищной нашей стройки) началось знакомство. Они оказались очень приятными людьми. Он – остроумен, наблюдателен, по-видимому, талантлив, прекрасный рассказчик, чему, как это ни странно, помогает то, что он заикается. Она – очень живой горячий человек, хороший человек» (80). Это он, это он, остроумный и наблюдательный классик советской литературы С. Михалков обронил после смерти Сталина: «Двадцать лет работы – собаке под хвост!». Знал, о чем говорит. Недаром ко всей этой публике расположившийся в стороне от мейнстрима Осип Мандельштам относился на редкость нетерпимо: «Все они продажные»…

А дачи!? необходимое всякому писателю место творческого сосредоточения и отдыха! Бессмертная сцена в «Мастере и Маргарите» практически списана с натуры:

Не надо, товарищи, завидовать. Дач всего двадцать две, и строится еще только семь, а нас в МАССОЛИТе три тысячи.

Три тысячи сто одиннадцать человек, вставил кто-то из угла.

Ну вот видите, проговорила  Штурман,что же делать? Естественно, что дачи получили наиболее талантливые из нас…

Генералы! напрямик врезался в склоку Глухарев-сценарист.

Бескудников, искусственно зевнув, вышел из комнаты.

Одни в пяти комнатах в Перелыгине, вслед ему сказал Глухарев.

Лаврович один в шести, вскричал Денискин, и столовая дубом обшита!

А высшим достижением советской цивилизации в тридцатые годы стало обладание жильем не только постоянным, но и передвижным, право на кое имели считанные единицы – члены правительства, высшие военачальники и – некоторые писатели: «Когда Зубилу (псевдоним Ю. Олеши в повести «Алмазный мой венец» К. К.) необходимо было выехать по командировке на какую-нибудь железнодорожную станцию, ему давали отдельный вагон! Он часто приглашал меня с собой на свои триумфальные выступления, приглашая в «собственный вагон», что было для меня, с одной стороны, комфортабельно, но с другой – грызло мое честолюбие» (В. Катаев) (81).

А потиражные! Тот же В. Катаев, считавший себя учеником гениального И. Бунина, рассуждает о судьбе своего удалившегося в эмиграцию учителя: «…мне хотелось плакать от отчаяния, думая о той страшной трагедии, которую пережил Бунин, о той непоправимой ошибке, которую он совершил, навсегда покинув Родину. И у меня не выходила из ума фраза, которую мне сказал Нилус:

– Какие же у Ивана тиражи? Пятьсот, восемьсот экземпляров.

– У нас бы его издавали сотнями тысяч, – почти простонал я. – Поймите, как это страшно: великий писатель, который не имеет читателей. Зачем он уехал за границу? Ради чего?

– Ради свободы, независимости, – строго ответил Нилус.

Я понял: Бунин променял две самые драгоценные вещи – Родину и Революцию – на чечевичную похлебку так называемой свободы и так называемой независимости, которых он всю жизнь добивался…» (82)

Очень показательный фрагмент – что важнее для писателя, «независимость и чечевичная похлебка», или тиражи плюс очередная революция? Катаев-то свой выбор сделал. Как и большинство других. Это был осознанный выбор взрослых людей, в котором они вполне отдавали себе отчет, в том числе и В. Катаев – боевой офицер царской армии. Или «красный граф» А. Толстой. Вспоминает художник Ю. Анненков: «…Так не было водки, мы пили коньяк. Толстой становился все более весел, у него никогда не было «грустного вина».

– Я циник, – смеялся он, мне на все наплевать! Я простой смертный, который хочет хорошо жить, хорошо жить, и все тут…  Эта гимнастика меня даже забавляет! Приходится, действительно, быть акробатом. Мишка Шолохов, Сашка Фадеев, Илья Эренбург –  все они акробаты» (83).

Этот непростой выбор все время возникал и перед М. Булгаковым: «15 мая.(1937 г.) Днем был Дмитриев.

– Пишите агитационную пьесу!

М. А. говорит:

– Скажите, кто вас подослал?

Дмитриев захохотал. Потом стал говорить серьезно:

– Довольно! Вы ведь государство в государстве! Сколько это может продолжаться? Надо сдаваться, все сдались. Один Вы остались. Это глупо!» (84). Оставалось только изыскать вдохновение. Противостояние с режимом закончилось написанием просталинской пьесы «Батум».

В 1939 году писатели были впервые награждены орденами, что считалось очень важным  событием в биографии: орден равнялся, как и сталинская премия, официальному признанию. Появился новый термин – «писатель-орденоносец». Еще один предмет для зависти, интриг и переживаний.  «Награжденные – и среди них Юрий Тынянов (родственник автора – В. Каверина) – поехали в Москву, мне ничего не оставалось, как проводить их, – весело, спокойно, но в таком душевном упадке, какого, кажется, я никогда до тех пор не испытывал. Бессонница мучила меня, я сильно похудел и не расхворался, кажется, только потому, что мне удалось вернуться к работе»  (85). Это ж надо так завистью изойти!

Известный художник Н. Альтман, развлекаясь, часто ловил тараканов в своей комнате и красил их в разные цвета. А одного выкрасил золотом и издевательски провозгласил: «Это таракан лауреат». Однако и сей остроумец через некоторое время задумчиво заметил: «Я до сих пор не придавал значения званиям и орденам – но с тех пор, как это стало вопросом меню…» (86)

В 1937 году эстонский журналист Н. Бассехес писал в своей очередной корреспонденции из Советского Союза, что зажиточную жизнь могут позволить здесь себе вести отдельные писатели, (выделено мной – К. К.) для которых «золотой дождь» льется до тех пор, пока они считаются «политически благонадежными» (87). Разительно отличавшийся уровень жизни между отмеченными властью и рядовыми гражданами мог заставить задуматься самого скромного творца, как ему все-таки выслужиться, чтобы жить стало  хоть немного легче. И здесь, как всегда впрочем, на помощь приходят не только талант и сноровка, но и меценаты. Таковые тоже завелись среди «красных патрициев». И один из главных – не  удивляйтесь – нарком обороны Ворошилов. «Командовать парадом  буду я», – как любил говаривать Остап Бендер. В шаблонном, реальном приказе наркома фраза о подготовке к проведению традиционного парада на Красной площади звучала: «Командовать парадом буду я. Ворошилов». Но благодаря широкому успеху книги, наркомовскую формулировку таки пришлось изменить на «Командовать парадом поручено мне».

Климент Ефремович, скажем прямо, не «хватал звезд с неба» в смысле высокой культуры и образованности. Но, заслуженно или незаслуженно, пользовался репутацией наименее жестокого из всей сталинской команды. «Ворошилов читал много. Как раз военное дело мало читал, а художественную литературу читал не меньше меня, вот  так», – отмечал впоследствии Молотов, и продолжал: «Мы все, конечно, такие слабости имели – барствовать. Приучили – нельзя это отрицать. Вот он начинал барствовать. В чем это выражалось? Любил иметь дело с художниками, любил театр… Ворошилов любил немного мецената изображать, покровителя художников и прочее. А те уж, конечно, старались вовсю» (88).

Много неизвестного о Ворошилове-человеке можно узнать из дневника его жены – Голды Давидовны Горбман. Запись от 20.09.1955 г.: «Сосновка напомнила мне времена, когда приходилось запросто бывать на даче под Москвой у тов. Сталина. Вспомнилось гостеприимство И. В., песни, танцы. Да, да – танцы. Плясали все, кто как мог: С. М. Киров и В. М. Молотов плясали русскую с платочком со своими дамами. А. И. Микоян долго шаркал ногами перед Надеждой Сергеевной (Аллилуевой), вызывая ее танцевать лезгинку. Танцевал он в исключительном темпе и азарте, при этом вытягивался и как будто становился выше и еще тоньше. А Надежда Сергеевна робко и застенчиво еле успевала ускользнуть от активного наступления А. И.  Климент Ефремович отплясывал гопака или же, пригласив партнершу для своего коронного номера – польки – танцевал ее с чувством, толком и расстановкой» (89).

Хорошим танцором, значит, был, и должность наркома не мешала ему разбирать дрязги среди творческой интеллигенции, в том числе и танцующей – какие могут быть секреты между коллегами? Вот, например, дело Викторины Кригер, балерины Большого театра. Персона достаточно известная в свое время – заслуженная артистка Республики (1927), лауреат Сталинской премии (1946), заслуженный деятель искусств РСФСР (1951). Говорят, что по ее имени М. Кольцовым даже было изобретено название конкурса «Викторина», популярное до сих пор. Итак, В. Кригер обратилась с письмом, адресованным И. Сталину. Балерина жаловалась на нового директора Большого театра Е. Малиновскую, которая «по личному нелицеприятию» фактически отстранила вчерашнюю «приму» от работы в труппе. И что же Сталин – отправляет письмо по ведомству культуры? Ничуть не бывало – он пишет резолюцию: «Т. Ворошилов! Почему бы не помочь Кригер вернуться в Б. театр?» (90) И в 1930-е годы для немногих посвященных такой ход мысли генсека не казался странным. Поскольку к тому времени Климент Ефремович уже обрел, как сегодня бы сказали, стойкий имидж покровителя искусств. И проблему действительно решил.

Еще одним театральным меценатом числился К. Паукер – бывший парикмахер будапештской оперетты, ставший начальником охраны вождя. Когда удавалось выкроить свободный часок, он появлялся в своей персональной ложе в оперном театре, а в антракте проходил за кулисы, встречаемый аплодисментами актеров. Его благосклонности домогались  все московские театральные знаменитости. О других похождениях этого персонажа уже рассказывалось в предыдущей главе.

И преемник К. Паукера на посту главного охранника страны генерал Н. Власик в меценатстве не уступал прочим. «Он возглавлял всю охрану отца, считал себя чуть ли не ближайшим человеком к нему, и, будучи сам невероятно малограмотным, грубым, глупым, но вельможным, дошел в последние годы до того, что диктовал некоторым деятелям искусства “вкусы товарища Сталина”, – так как полагал, что он их хорошо знает и понимает. А деятели слушали и следовали этим советам…. он благосклонно передавал деятелям искусства – “понравилось” ли “самому” – будь то фильм, или опера, или даже силуэты строившихся тогда высотных зданий…» (91).

И сами вожди не брезговали лично появляться на премьерах спектаклей и фильмов, навещались даже в оперу. Сталин, например, очень любил оперу «Иван Сусанин», был на ней раз  восемь или девять. Искусством увлекались и их просвещенные отпрыски. С. Аллилуева: «Меня тянуло к литературе, и это же советовала мне Анна Алексеевна, наша школьная учительница. “В литераторы хочешь! – недовольно проговорил отец, – так и тянет тебя в эту богему! Они же необразованные все, и ты хочешь быть такой… Нет, ты получи хорошее образование, – ну хотя бы на историческом. Надо знать историю общества, – литератору тоже это необходимо. Изучи историю, а потом занимайся, чем хочешь…”» (92) Показательно – Сталин считал богему необразованной, Мандельштам – продажной…  Что-то в этом есть.

Не были полностью чужды друг другу творческая интеллигенция и советская партийная элита, как это хочется представить кому-то. Однако  во время войны достигнутая с таким трудом и жертвами видимая монолитность строя покрылась трещинами. Очевидные неудачи первого этапа войны, раскрытие немцами на оккупированных территориях (хоть и в пропагандистских целях) зверств НКВД, общие лишения и переоценка жизненных ценностей вновь заставили встрепенуться интеллигентское самосознание. Теперь открыты материалы так называемых спецсообщений НКВД, по которым видно, что почти вытравленный к концу 1930-х червь сомнения вновь поселился писательских душах. Вот некоторые из «оперативных данных» (подслушанных разговоров, доносов и прочего):

«И. Уткин – поэт, бывший троцкист: «Нашему государству я предпочитаю Швейцарию. Там хотя бы нет смертной казни, там людям не отрубают голову. Там не вывозят арестантов по сорок эшелонов в отдаленные места, на верную гибель… У нас такой же страшный режим, как и в Германии… Все и вся задавлено… Мы должны победить немецкий фашизм, а потом победить самих себя…»;

А. Новиков-Прибой – писатель, бывший эсер: «Крестьянину нужно дать послабление в экономике, в развороте его инициативы по части личного хозяйства. Все равно это произойдет в результате войны… Не может одна Россия бесконечно долго стоять в стороне от капиталистических стран, и она придет рано или поздно на этот путь…»;

К. Чуковский – писатель: «Скоро нужно ждать еще каких-нибудь решений в угоду нашим хозяевам (союзникам), наша судьба в их руках. Я рад, что начинается новая, разумная эпоха. Она нас научит культуре…»;

В. Шкловский – писатель, бывший эсер: «…В конце концов мне все надоело, я чувствую, что мне лично никто не верит, у меня нет охоты работать, я устал, и пусть себе все идет так, как идет. Все равно у нас никто не в силах ничего изменить, если нет указки свыше»;

К. Федин – писатель: «<…> Все русское для меня давно погибло с приходом большевиков; теперь должна наступить новая эпоха, когда народ больше не будет голодать, не будет все с себя снимать, чтобы благоденствовала какая-то кучка людей (большевиков).<…> Я очень боюсь, что после войны все наша литература, которая была до сих пор, будет просто зачеркнута. Нас отучили мыслить. Если посмотреть, что написано за эти два года, то это сплошные восклицательные знаки»;

Н. Погодин – драматург: «…Страшные жизненные уроки, полученные страной и чуть не завершившиеся буквально случайной сдачей Москвы, которую немцы не взяли 15-16 октября 1941 года, просто не поверив в полное отсутствие у нас какой-либо организованности, должны говорить, прежде всего, об одном: так дальше не может быть, так больше нельзя жить, так мы не выживем …»;

Ф. Гладков – писатель: «Подумайте, 25 лет советская власть, а даже до войны люди ходили в лохмотьях, голодали… В таких городах, как Пенза, Ярославль, в 1940 году люди пухли от голода, нельзя было пообедать и достать себе хоть хлеба. Это наводит на очень серьезные мысли: для чего было делать революцию…» (93)

И это говорили не юнцы, а писатели, признанные властью, фактически классики. Власть, видимо, оказалась в растерянности. По разработкам выходило, что сажать надо всех. Любой, даже преданный писатель-партиец мог с отвращением говорить о власти, и даже о самом Сталине. Поэтому удар по интеллигенции после войны был закономерен – кнут как фактор укрепления дисциплины для партии стал уже орудием привычным. И. Эренбург: «Помню вечер вскоре после конца войны у О. Ф. Берггольц. Мы долго рассуждали, что означают некоторые перемены в составе правительства. Шварц, молчал. Потом, мягко улыбаясь, сказал: «А вы, друзья, как ни садитесь, только нас не сажайте». Это было неожиданно, и, конечно же, мы рассмеялись, но смех был невеселым» (94).

С другой  стороны – традиционный пряник. В нашем случае – хлебушек. Известно, что после войны именно Сталин настаивал на снижении цен на белых хлеб, говоря, что это нужно сделать «в  интересах интеллигенции». И не только хлеб, но и всякие вкусности подбрасывали через распределители: «Редакцию прикрепили к какой-то элитарной продуктовой базе, и заказы, которые полагались каждому члену редколлегии, были разнообразны и высококачественны. В этом отношении в журнале мне было значительно лучше, чем в секретариате Молотова», – свидетельствует бывший переводчик Сталина В. Бережков, разжалованный тогда из переводчика в журналисты (95). Журналисты питаются  лучше, чем государственные чиновники в наркомате!

За заботу партия требует восстановления безусловной лояльности. Вторая Мировая  война закончилась, и недавние союзники оказались по разные стороны баррикады. Мобилизация общественного мнения внутри страны оказалась тесно связанной как стратегией мировой политики, так и частными интригами доморощенных вождей. (Далее события излагаются по книге А. Пыжикова и А. Данилова «Рождение сверхдержавы. 1945-1953 годы»):

…Осенью 1945 года произошли события, до недавнего времени неизвестные даже узкому кругу специалистов-историков. Почти сразу после окончания Второй Мировой войны у Сталина случился инсульт, спутавший планы и расчеты многих его ближайших соратников. Решением Политбюро он был в октябре отправлен в отпуск, где пробыл более двух месяцев. Сохранилась переписка Сталина с членами оставшегося в Москве высшего руководства, проливающая свет на причины многих последующих событий. Формальным руководителем в отсутствие Сталина остался Молотов. Но никаких принципиальных решений он не мог принять не только без согласования со Сталиным, но и без поддержки Маленкова, Берии и Микояна. Вождь никого на самостоятельном  хозяйстве не оставлял. Камнем преткновения стали робкие изменения в информационной политике, проведенные с разрешения Молотова. В начале ноября 1945 года центральная советская печать поместила выдержки из речи У. Черчилля, где он весьма лестно отзывался о вкладе СССР в разгром общего врага и давал высокую оценку Сталину на посту Верховного Главнокомандующего в годы войны. Казалось, это не могло не понравиться вождю. Однако вышло иначе. 10 ноября Сталин направляет «четверке» телеграмму, в которой подвергает критике ее действия. «Считаю ошибкой опубликование речи Черчилля с восхвалениями России и Сталина. Восхваление это нужно Черчиллю, чтобы успокоить свою нечистую совесть и замаскировать свое враждебное отношение к СССР… Советские лидеры не нуждаются в похвалах со стороны иностранных лидеров. Что касается меня лично, то такие похвалы только коробят меня»…

К этому времени Молотов совершил еще одну ошибку. На приеме в НКИДе по случаю годовщины Октябрьской революции он внезапно дал согласие западным корреспондентам на снятие цензурных ограничений на отправляемые ими из Москвы корреспонденции (раньше это было невозможно сделать без визы отдела печати НКИД)… Агентство «Рейтер» на основе этой информации уже через несколько дней передало следующее сообщение: «Цензура в Советском Союзе ослаблена теперь до такой степени, что она является только формальностью, поскольку корреспонденты освещают события правильно и объективно. Политические обозреватели в Лондоне и Москве склонны связывать это событие с проявившимися в последнее время симптомами готовности Советского Союза поднять «железный занавес», разделяющий Восток и Запад…».

Данную тему продолжила газета «Дейли геральд», которая 1 декабря1945 годасообщала о возможном оставлении Сталиным поста главы советского правительства (напоминая читателям, что председателем СНК он стал перед войной, которая теперь закончилась) и возможности назначения на этот пост Молотова. «На сегодняшний день политическое руководство Советским Союзом находится в руках Молотова», – подчеркивалось в корреспонденции. В тот же день в «Нью-Йорк Таймс» отмечалось, что «Политбюро отправило Сталина в отпуск через 5 дней после возвращения Молотова из Лондона» и подчеркивала самостоятельный характер принимаемых без Сталина решений высшего руководства СССР. Еще раньше американская «Чикаго трибюн» отмечала, что «в Москве происходит ожесточенная закулисная борьба за власть между маршалом Жуковым и министром иностранных дел Молотовым, которые пытаются занять диктаторское место Сталина». Реакция вождя не заставила долго ждать. 5 декабря1945 годаон направляет «четверке» гневную телеграмму, в которой пишет: «Дня три тому назад я предупредил Молотова по телефону, что отдел печати НКИД допустил ошибку, пропустив корреспонденцию «Дейли геральд» из Москвы, где излагаются всякие небылицы и клеветнические измышления насчет нашего правительства, насчет взаимоотношений членов правительства и насчет Сталина…».  Свою новую телеграмму (от 6 декабря) он адресует уже «тройке» (Маленкову, Микояну, Берии): «Вашу шифровку получил. Считаю ее совершенно неудовлетворительной…  Я убедился в том, что Молотов не очень дорожит интересами государства и престижем нашего правительства, лишь бы добиться популярности среди некоторых иностранных кругов. Я не могу больше считать такого товарища своим первым заместителем. Эту шифровку я посылаю только Вам троим. Я ее не послал Молотову, так как я не верю в добросовестность некоторых близких ему людей. Я Вас прошу вызвать к себе Молотова, прочесть ему эту мою телеграмму полностью, но копии ему не передавать». О данном эпизоде Сталин счел нужным упомянуть через некоторое время (апрель1947 г.) в беседе с деятелем республиканской партии США Г. Стассеном: «В СССР трудно обойтись без цензуры. Всякий раз, когда советское правительство отменяло цензуру, ему приходилось в этом раскаиваться и снова ее вводить… Осенью позапрошлого года цензура в СССР была отменена. Он, И. В. Сталин, был в отпуске, и корреспонденты начали писать о том, что Молотов заставил Сталина уйти в отпуск, а потом они стали писать, что он, И. В. Сталин, вернется и выгонит Молотова. Таким образом, эти корреспонденты изображали Советское правительство в виде, своего рода, зверинца. Конечно, советские люди были возмущены и снова должны были ввести цензуру».

Оплошность В. Молотова, которого традиционно в стране считали вторым человеком после Сталина и который теперь попал в немилость, обострила борьбу за место возле вождя до крайней степени. В борьбе принимали участие, с одной стороны, «ленинградская группировка», с другой, –тандем Берия-Маленков. И те и другие – люди неординарные. Скажем, Л. Берия курировал создание атомной бомбы, причем настолько успешно засекретил огромные технологические мощности, что американская разведка за несколько дней до испытания первой нашей бомбы выпустила специальный доклад о том, что «Советы смогут создать атомное оружие не раньше середины шестидесятых годов». А ждановцы успешно занимались форсированным восстановлением страны, и восстановлена промышленная мощь СССР была значительно раньше, нежели, к примеру, в Великобритании, не знавшей ни вражеского нашествия на своей территории, в помощь которой работал и план Маршала, и экономический потенциал многочисленных колоний.

Комбинации в борьбе двух сплоченных команд использовались самые изощренные, и о них мы уже рассказывали в предыдущей главе. Что же касательно тематики нашей книги, то лишь отметим, что глава ленинградского клана А. Жданов не был лично враждебен А. Ахматовой и  М. Зощенко. Наоборот, во время войны уже после замыкания кольца блокады эвакуация именно этих литераторов была осуществлена по прямому указанию Ленинградского горкома партии. Потом А. Жданов даже звонил в Ташкент, прося позаботиться об А. Ахматовой, в результате чего она получила жизненно важный «лауреатский паек».

Однако подрывать свои политические позиции и рисковать головой ради защиты двух  писателей он не собирался. Искусно лавируя, А. Жданов решал параллельно стразу несколько задач: максимально сближался с вождем, расставлял преданных ему людей во власти и даже продвигал родственников. На должность заведующего Отделом науки ЦК КПСС он выдвинул своего сына Юрия, который одно время был женат на дочери Сталина Светлане. А. Судоплатов: «Людвигов, начальник секретариата Берия в Совете Министров, рассказывал моему отцу, как Жданов использовал эту ситуацию, чтобы усилить свое влияние в научных кругах» (97). Симптоматично, что Ю. Жданов поддерживал критиков одиозного академика Т. Лысенко[23], с именем которого связывают разгром школы генетики в СССР.

Внутренняя борьба в Политбюро «удачно» переплелась насущными задачами режима по обузданию послевоенного вольнодумства, но еще раз подчеркнем, не это было важнейшей целью кампании. Другое дело, что внутрипартийная борьба, панический страх А. Жданова быть обвиненным в «буржуазном либерализме», его упреждающий удар по своим же ленинградцам в  стремлении показать себя  еще большим сталинистом, нежели сам Сталин, трагически отразился  на судьбах  конкретных людей.  Кроме запрета на публикации, а значит и куска хлеба насущного, у А. Ахматовой и М. Зощенко в 1946 году отбирают даже продовольственные карточки. А это в то послевоенное время пострашнее, чем выговоры.

Послевоенные надежды на либерализацию режима развеялись как дым. Литературная общественность быстро пришла в нужное власти чувство паралича и ужаса. Еще раз сошлемся на дневники Корнея Ивановича Чуковского, уникальную летопись жизни. Обратите  внимание, речь в записи идет в сущности о рутинном литературном процессе, но какие добавились в него краски после выхода известного постановления:

«….я получил за подписью Головенченко (директора Гослитиздата) приглашение на заседание Редсовета – причем на повестке дня было сказано:

1. Решение ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград» и задачи Гослитиздата.

2. Обсуждение состава сборников избр. произведений Н. Н. Асеева и И. Л. Сельвинского и третьей книги романа В. И. Костылева «Иван Грозный».

3. Обсуждение плана полного собр. сочинений Некрасова.

Таким образом, моя работа над Некрасовым должна будет обсуждаться в качестве одной из иллюстраций к речи тов. Жданова о Зощенко, Ахматовой и проч. Я пришел в ужас…  Бессонница моя дошла до предела. Не только спать, но и лежать я не мог, я бегал по комнате и выл часами…  К счастью, все обошлось превосходно. И все это было наваждением страха» (98).

Но, конечно, далеко не все заканчивалось таким хэппи-эндом. Так, готовившийся к публикации в 1946 году роман «Мастер и Маргарита» после постановления «О журналах “Звезда” и “Ленинград”» из планов был срочно изъят и пришел к читателю, как мы помним, лишь  в 1966 — 1967 годах.

Власть, перейдя в наступление на идеологическом фронте, на достигнутом не успокоилась и инициировала целую череду различных идеологических постановлений ЦК ВКП(б): «О репертуаре драматических театров и мерах по их улучшению», «О кинофильме “Большая жизнь”», «Об опере Мурадели “Вечная дружба”» и др. Они дали сигнал к публичной проработке многих выдающихся деятелей культуры, в том числе Э. Казакевича, Ю. Германа, С. Прокофьева, А. Хачатуряна, Д. Шостаковича, С. Эйзенштейна и др. Но что касательно конкретно М. Зощенко и А. Ахматовой, то уже 13 мая 1947 года публиковать произведения Зощенко снова официально разрешили. Ахматова же 14 февраля 1951 года получила официальный документ о своем восстановлении в СП. А ведь незадолго до того состоялись казни обвиняемых по «Ленинградскому делу»… Контраст впечатляющий и он обнаруживает, против кого в действительности была направлена атака в 1946 году. Л. Берия и его сподвижники могли праздновать полную победу над ждановцами, а победителю полагается быть великодушным [24].

Вообще же для объективного понимания того времени необходимо ясно осознавать, что верховодивший страной Сталин относился негативно к любой заостренной позиции – как в искусстве, так и в политике. Одновременная расправа с «ленинградцами», обвиненными в «русском национализме», и с Еврейским Антифашистским Комитетом неопровержимо свидетельствует, что политика Сталина была именно такой. А знаменитое постановление, жертвами которого стали Ахматова и Зощенко, лишний раз напомнило «разбаловавшимся» во время войны интеллигентам их место при государственной кормушке: «ЦК ВКП(б) в постановлении от 14/VIII 1946 о литературно-политических журналах “Звезда” и “Ленинград” со всей резкостью подчеркнул, что советские журналы как научные, так и художественные, не могут быть аполитичными. Они должны руководствоваться тем, что составляет жизненную основу советского строя, – его политикой», – назидательно писала Большая Советская Энциклопедия (99).

 

IX.

 

Вскоре после смерти Сталина, как бы предвкушая грядущую «оттепель», был созван Второй съезд советских писателей (декабрь1954 г.). Живописнейшее описание его оставил Ю. Нагибин, хочется привести его максимально дословно: «Даже писать трудно о той дряни, какую всколыхнул во мне этот несчастный писательский съезд. Как в бреду, как в полпьяна – две недели жизни. Выбрали – не выбрали, назвали – не назвали, упомянули – не упомянули, назначили – не назначили. Я, кажется, никогда не доходил до такой самозабвенной ничтожности… И само действо съезда, от которого хочется отмыться. Ужасающая ложь почти тысячи человек, которые вовсе не сговаривались между собой. Благородная седина, устало-бурый лик, грудной голос и низкая (за такое секут публично) ложь Федина. А серебряно-седой, чуть гипертонизированный, ровно румяный Фадеев – и ложь, утратившая у него даже способность самообновления; страшный петрушка Шолохов, гангстер Симонов и бледно-потный уголовник Грибачев. Вот уж вспомнишь гоголевское: ни одного лица, кругом какие-то страшные свиные рыла» (100).  «Съезд писателей»! и на тебе – «рыла».

Белый и пушистый Нагибин продолжает: «Через столько веков в Грановитой палате вновь разыгрались дикие картины местничества. Только вместо Буйносовых и Лычкиных, Пожарских и Долгоруких, драли друг дружку за бороду, плевали в глаза братья Тур и Михалков, Полевой и Габрилович…  После многочисленных рукопожатий на съезде ладонь пахла, как пятка полотера (у всех нечистые и потные от возбуждения руки). Не забыть, как мы вскакивали с рюмками в руках, покорные голосу невидимого существа, голосу, казалось, принадлежавшему одному из тех суровых святых, что взирали на наше убогое пиршество со стен Грановитой палаты. Покорные этому голосу, мы пили и с холуйством, которое даже не могло быть оценено, растягивали рты в улыбке (Основной банкет шел в Георгиевском зале, и нам он транслировался по радио.)» (101). Как видим, после смерти Сталина писатели, пусть даже и в дневниках, снова осмелели. Да что там писатели! На заседании редколлегии идеологического журнала «Вопросы истории» сам редактор партийного издания сказал: «Вот письмо мерзавца Сталина к товарищу Троцкому» (102). А разные издания т. н. советских «народных» пословиц! Так, 1948 году «Сталинский указ, что отцовский наказ», «За Сталиным идти – в счастьи жить и цвести», а в издании1961 года «народные мудрости» звучит уже иначе: «Ленинский указ, что отцовский наказ», «За Лениным идти – в счастьи жить и цвести».  Смех, да и только.

ХХ съезд породил множество вопросов – какова степень дозволенной свободы в новых условиях, будут ли наказаны виновные в массовых репрессиях, какие задачи работодатель (государство) ставит перед писателями ныне. Выход нового издания Большой Советской Энциклопедии, официального кладезя мудрости, срочно приостановили. Она дошла до буквы «С» и следующий том предполагалось полностью посвятить Сталину, Сталинским премиям, Сталинской конституции и т. д. А здесь начинались разночтения. И далеко не всегда ответ был очевиден. А. Мариенгоф, друг С. Есенина, доживший до тех дней, благополучно миновав жернова репрессий: «Киевский стихоплетишка Микола Бажан, дослужившийся на Украине до какого-то министерского портфеля, выступая в Москве, в Союзе Писателей, сказал: «Среди нашей интеллигенции нашлись, к сожалению, неустойчивые люди, которые думали в панике, что необходима переоценка всех ценностей, полная смена вех. Неправильно ставился вопрос и о личности И. В. Сталина. Многие ретивые редакторы дошли до того, что имя Сталина стали вычеркивать из наших произведений… Зачеркивать все, что было сделано Сталиным доброго, зачеркивать весь тот путь, который мы прошли, веря в Сталина как в воплощение наших мечтаний и идеалов, видя в Сталине воплощение партийной воли и партийного руководства, было бы недостойно честных советских людей и честных советских писателей» (103). Как видим, далеко не все стразу стали на путь разоблачения «культа личности», которое на манер «освобождения крестьян» императором Александром Вторым,  было продиктовано сверху.

Антисталинский посыл новой власти во многом был необъективен и посвящен решению сиюминутных политических задач. Доклад Н. Хрущева изобиловал не только фактическими неточностями, но и откровенными передергиваниями фактов, направленных на то, чтобы унизить и десакрализировать фигуру предшественника. Так, Никита Сергеевич утверждал на ХХ съезде, что Сталин скрыл от партии завещание Ленина. Писатель Ф. Чуев вспоминает в этой связи: «У отца на полке хранилось несколько политических книг, и среди них одна, изданная в 1936 году, где приводятся наиболее острые отрывки из ленинского завещания, причем с комментариями Сталина (сборник произведений к изучению истории ВКП(б). Политиздат, тираж 305 тыс. экземпляров» (104). Между тем, известный английский историк, который считается специалистом по истории СССР Дж. Хоскинг, опираясь на мнение Н. Хрущева, делает абсурдный вывод о том, что «для Сталина невыносимо было само существование людей, которые были просто товарищами Ленина, тех, кто мог знать о его завещании» (105). И эта очевидная глупость (как некое объяснение феномена репрессий) растиражирована более, чем десятком переизданий его, ставшего классическим, учебника. Разумеется, вчера и сегодня сторонники Сталина ляпы – что Хрущева, что Хоскинга – небезосновательно критикуют.

Начинались разночтения, попытки вести самостоятельную линию, некоторые художники вновь вспомнили, что они имеют право на свое мнение. Л.Смирнова: «Я была членом парткома, когда вступал в партию Александров. Вдруг Пырьев приходит и тоже подает заявление. Видит заявление Александрова (а  у них страшное соперничество):

– Что?! И этот сюда же?

Берет  свое заявление и рвет его на мелкие кусочки.

– Не буду с ним в одной партии!

Потом его вызвали в райком.

– Партия – это не Александров! Партия – это партия! – И там его песочили долго. Он еще не вступил, а его уже песочили» (106).  Анекдот, конечно, но можно ли представить  себе при Сталине порванное в клочки заявление о приеме в партию?

Важно то, что в СССР началась определенная эмансипация – правящий слой, скрученный Сталиным «в бараний рог»,  возродился к политической жизни. При этом элита правящего класса оставалась одновременно творцом официальной идеологии и государства. По идее, она не могла быть заинтересована в подрыве своей идеологии и государства. Зачем рубить сук, на котором сидишь? Но советская номенклатура не была правящим классом, она была именно эгоистичным и жадным сословием, которое с этого времени начало быстро перерождаться и  которое под конец просто тяготилось своим государством.

Кроме усталости элиты от репрессий важную роль в ее перерождении сыграл и новый политический фактор – открытость СССР миру. Мировая империя, которую Сталин оставил своим наследникам, нуждалась в огромной армии специалистов по иностранным делам, держал за границей могучие воинские контингенты, в рамках экономического сотрудничества отправлял свих специалистов в союзные страны и был вынужден приглашать к себе массы иностранцев и т.д. С тех пор, как даже разрушенная войной Европа произвела сильнейшее впечатление на миллионы советских солдат, прошло 10 — 15 лет, и это стал уже другой, возрожденный и еще более манящий к себе континент (я имею в виду «Запад» в широком значении слова). Джаз и рок-н-ролл, абстракционизм и неореализм, Сартр и Камю, джинсы и виски… Да мало ли чем советская элита могла считать себя обделённой в отсутствии общения с динамичной культурой западных соседей?! Разница в уровне жизни была налицо и вызывала вопросы, особенно, у молодежи – почему самый передовой строй оказался столь архаичным? Поиски ответа на вопрос заставлял внимательно вглядываться на Запад, и смотреть на него все время – до одури.

Идеологические и военные лидеры западного мира довольно чутко уловили нужный момент. Они понимали, что для закрытого, социалистического и небогатого общества сравнение с яркой витриной капитализма окажется шокирующим. Американское правительство вышло на Н. Хрущева с интересными предложениями: «…их предложения были направлены на открытие границ, чтобы расширить обмен людьми, открытие организаций или обществ, в которых продавалась бы американская литература у нас и наша – в США, все на основе взаимности. В принципе, любые их предложения, кроме контроля, нам можно было бы принять, но мы внутренне не были готовы к этому, еще не отделались от наследия сталинских времен, когда в каждом иностранце видели неразоблаченного врага, приезжающего к нам только с целью вербовки советских людей или шпионажа. Так мы были воспитаны и не освободились еще от сталинского груза» (107). Здесь мы на секундочку отвлечемся от воспоминаний Никиты Сергеевича.

Итак, американцы предлагают свободное сравнение, обмен информацией. По сути, это то, на что позже согласился СССР на совещании в Хельсинки и – проиграл. Социалистический строй не мог быть конкурентоспособным в состязании с открытой экономикой свободного  перемещения капиталов и идей, он построен на централизованном перераспределении средств. Это состязание с заранее известным результатом. Но вернемся к Хрущеву: «Сталин считал, что это классовая борьба другими средствами, без войны, и она – самая острая. Сталин страдал недоверием к своему народу, недооценивал внутреннюю сопротивляемость советского человека, полагал, что при первой же встрече с иностранцем наш человек капитулирует и будет подкуплен материальными либо другими средствами воздействия. Это удивительно, но, к сожалению, так было. Это психологическая болезнь Сталина. Недаром он говорил нам, что мы не сможем противостоять противнику: «Вот умру, и погибнете, враги передушат вас, как куропаток» (108).

Забегая вперед, можно сказать, что Сталин оказался абсолютно прав: советский человек таки оказался «подкуплен материальными либо другими средствами воздействия», свою страну профукал, а вместе с ней и все свои социальные достижения, которые, безусловно, имелись.  Но это касается приземленного народа, нашего, так сказать, наивного «плебея». Мы же ведет речь о «духовной» и жадной до достижений «мировой культуры» интеллигенции – светоча сознания масс, или кем там она себя воображает….

 

Х.

 

«Куропатки» с высшим образованием есть и будут основной мишенью манипуляторов сознанием, поскольку уверовавший в свой интеллектуализм и высшую правоту интеллигент далее действует автоматически и автономно, заражает своей истерией других и поведение слона в посудной лавке легко становится его естественным состоянием. Запустив механизм его саморазрушения, манипулятору можно просто стоять в стороне – инфицированный все сделает сам, с чувством собственной правоты и самоубийственного жертвенного восторга.

В этой связи наиболее поучительными историями являются  судьбы двух наиболее известных на Западе советских  литераторов, лауреатов Нобелевской премии  Б. Пастернака и А. Солженицына.  У нас принято рассматривать данную премию только с точки зрения литературы, но не политики, что для человека, знающего историю острого соперничества двух сверхдержав во время «холодной войны», представляется просто наивным. Не является секретом, что Нобелевская премия (1958 год) была присуждена Борису Пастернаку не без участия ЦРУ. И расчет организаторов интриги оказался удивительно точен: растратившая военный и послевоенный опыт психологической войны и элементарную осторожность, малограмотная хрущевская идеологическая  машина мгновенно поддалась на провокацию. Пастернаком начали манипулировать, сделав его роман картой в политической грязной игре – и на Западе, и внутри СССР. Е. Евтушенко: «Антикоммунизм в этой игре оказался умней коммунизма, потому что выглядел гуманней в роли защитника преследуемого поэта, а коммунизм, запрещая этот роман, был похож на средневековую инквизицию» (109). А. Микоян: «Со страниц газет не сходила площадная ругань в адрес поэта, которая уронила во всем мире престиж нашей партии и государства. Находясь в США в январе1959 г., я мог убедиться, как ловко антисоветская пропаганда использовала эту историю. И было бы глупо ее не использовать» (110). Даже симпатики СССР были возмущены идиотизмом Хрущева. Сам великий Э. Хемингуэй предложил Б. Пастернаку подарить дом на Западе: «Я сделаю все, что в моих скромных силах, чтобы сохранить миру этот творческий гений», – заявил он, а Д. Неру приглашал опального Леонида Борисовича перебраться в Индию (111).

Хэму и Неру противостояла прикормленная советская интеллигенция. «Пулю загнать в лоб предателю, – возмущалась писательница Галина Николаева. – Я женщина, видевшая много горя, но за такое предательство не дрогнула бы…»; В. Шкловский: «Отрыв от писательского коллектива, от советского народа привел Пастернака в лагерь оголтелой империалистической реакции, на подачки которой он польстился» (112).  Исключение Пастернака из Союза Писателей СССР поддержали такие смелые демократические литераторы как В. Дудинцев, В. Инбер, В. Катаев, И. Сельвинский, Б. Слуцкий, А. Твардовский.

Да и позже, невзирая на посмертное признание Пастернака, многие оставались при своем мнении: «Интеллигент боится революции, он против революции – все на этом построено. Жалеет, как гибнет на фронте против Красной Армии молодежь, студенты, гимназисты буржуазные, жалеет автор. Нет, это, конечно, книга плохая, враждебная. Автор все надеется, что какая-то свечка горит, огонек еще есть…  «Свеча горела на столе, Свеча горела…» Свеча контрреволюции». Так оценивает В. Молотов творчество опального поэта даже спустя много лет  (113).

По другую строну интеллектуальных баррикад дело ошельмованного поэта стало для либеральной интеллигенции системой опознавания «свой-чужой», символом непокоренного творчества, сопротивления, пусть и пассивного – режима и т. д., о чем мы еще поговорим предметно. Наконец, вполне осознав, как его использовали в политической борьбе и те и другие, Борис Пастернак, умирая, сказал: «как я рад, что ухожу из этого пошлого мира. Пошлятина не только здесь, но и там (за рубежом – К. К.)» (114).

Хрущев ошельмовал вполне лояльного Пастернака, но вознес антисталиниста Солженицына, хотя  Никита Сергеевич неустанно  утверждал, что «линия  Сталина в искусстве и литературе была правильной». По свидетельству очевидца, на одной из встреч с интеллигенцией  Хрущев сказал: «Я хочу поприветствовать нашего современного Толстого – Александра Солженицына!» и весь зал аплодировал стоя. Е. Евтушенко: «Честно говоря, я ожидал, что Солженицын, оказавшийся в центре внимания, заступится за молодых художников и молодых писателей, по адресу которых Хрущев сыпал оскорбление за оскорблением. Но «современный Толстой» молчал» (115).

Довольно долго Советская власть Солженицына терпела и поощряла, старясь укротить очередного строптивца. Благо, опыт имелся колоссальный. Сначала пошли проторенным путем. В ответ на просьбу К. Паустовского, Д. Шостаковича, К. Чуковского, П. Капицы и С. Смирнова предоставить А. Солженицыну жилище, ему в двухнедельный срок дали  квартиру  в близлежащей Рязани. Разумеется, то, что квартиру просто дали быстро, хотя и не в Москве, никакой благодарности у просителей и Александра Исаевича не вызвало. Требовались особые знаки внимания: «Советская власть опять повела себя как дура, не дав Ленинскую премию Солженицыну, который, разоблачая Сталина, еще не задел Ленина ни одним словом. Советская власть сама ускорила развитие Солженицына как разоблачителя Ленина и как непримиримого врага самой себе…» (116).

Можно подумать, что Ленинская премия удержала бы кумира тогдашней либеральной интеллигенции от дальнейших шагов – действий всемерно содействовавших распаду государства.  Уровень интеллекта кумира миллионов, продемонстрированный в брошюре «Как нам обустроить Россию», вызывает ужас своей немочью: «…необозримое имущество КПСС… Награбили народного добра за 70 лет, попользовались… но отдайте хоть что осталось: здания, и санатории, и  специальные  фермы… И всю номенклатурную бюрократию, многомиллионный тунеядный управительный аппарат, костенящий всю народную жизнь, – с их высокими зарплатами, поблажками да специальными магазинами, – кончаем  кормить!.. Вот отовсюду от этого – и деньги» (117). Равно и «конституция союза республик Европы и Азии» другого Нобелевского лауреата А. Сахарова – все эти прекрасные мечты, обернувшиеся вполне реальными десятками тысяч трупов в межнациональных конфликтах на пепелище СССР. За которые, конечно, либеральная общественность ответственности нести не желает. Но свою вполне конкретную роль в противостоянии сверхдержав вышеперечисленные особы  играли, пока не оказались на свалке по причине ненужности[25].

И что касательно магии Нобелевского лауреатства, то осмелюсь напомнить, что таковой мессия в стране победившего социализма мог появиться значительно раньше, нежели Пастернак, Солженицын и Сахаров. В ноябре 1917 года норвежские социал-демократы внесли в Комитет по Нобелевским премиям предложение о присуждении Ленину Международной премии Мира за 1917 год. В обращении подчеркивалось: «До настоящего времени для торжества мира больше всего сделал Ленин, который не только всеми силами пропагандировал мир, но и принимает конкретные меры к его достижению» (118). В мае 1918 года с аналогичным ходатайством обратились в Комитет по Нобелевским премиям профессора и студенты философского факультета Стамбульского Университета. Но лауреатами премии мира, как мы знаем, стали Сахаров и Горбачев. И, подозреваю, не случайно.

Но вернемся в пресловутую «оттепель». Уже к началу 1960-х годов Н. Хрущев смог настроить против себя почти всю интеллигенциею. Это позже она «прощала» его, поднимала на щит его «подвиги» и ретушировала в памяти потомков вопиющие  просчеты – «десталинизация» все спишет. На самом же деле – это была эталонная эпоха, символизирующая грубое вмешательство партии в искусство, в свободное изложение художником своего видения  мира.  На тему пострадавших от Н. Хрущева художников высказывались все мемуаристы – здесь и легендарная выставка в Манеже, и знаменитые «пидарасы» (как определил сущность абстракционистов разъяренный генсек), и последующие мытарства художников-модернистов…[26]  А что же по поводу авангардного искусства думала очень противная для  художников сторона, то  есть сам Хрущев? Почему-то об этом обычно умалчивается, между  тем, его доводы не лишены  смысла и интереса: «В разделе скульптуры то, что я увидел, меня просто потрясло. Скульптура женщины… Я не обладаю должной красочностью языка, чтобы обрисовать, что там было выставлено: какая-то женщина-урод, без всех верных пропорций, просто невозможное зрелище. Американские журналисты меня расспрашивали (речь о выставке достижений  США в СССР К. К.) и поэтому как бы подзадоривали. Ну, я и отвечал: “Как посмотрела бы мать на сына-скульптора, который изобразил женщину в таком виде? Этот человек, наверное, извращенец. Думаю, что он, видимо, ненормальный, потому что человек, нормально видящий природу, никак не может изобразить женщину в таком виде”» (119). Да, это видение отличается от мнения  поклонника модернизма и постмодернизма, но лично мне оно представляется  вполне разумным, если хотите, мнением человека  из народа.

И здесь возникает вопрос вопросов – для кого творят художники? Так вот Хрущев на встрече с интеллигенций практически дословно говорил следующее: мы вас тут, конечно,  послушали, поговорили, но решать-то будет кто? Решать в нашей стране должен народ. А народ, это кто? Это партия. А партия кто? Это мы. Мы – партия. Значит, и мы будем решать, я вот буду  решать. Понятно?! «Мы могли зависеть от мнения одного говнюка, потому что он был инструктор ЦК. Люди вступали в партию, потому что иначе им не было хода» (120). Значит, заказчик не прав, а исполнитель самочинно решает, что деньги он, пожалуй, заберет, а делать станет только то, что сам захочет. Видано ли это сегодня?

Неудивительно, что в нынешнее капиталистическое время сим свободолюбцам пришлось нелегко, хотя до сих пор немереное количество их ошивается в бюджетных учреждениях, паразитируя на деньгах налогоплательщиков, шантажируя общество своей якобы духовностью,  народностью, культурой. Прекрасный актер и никуда негодный политик О. Басилашвили хотя бы честно признается в своей неприязни к советскому народу: «… возник новый тип советского человека, и мне кажется, именно с ним идет сейчас неравная борьба за то, чтобы люди стали людьми, а не теми бездумными винтиками, исполнителями приказов, которых из них формировали «инженеры человеческих душ» – советские так называемые писатели» (121). Здесь такое количество штампов либерального интеллигента, даже не знаешь, что краше – «неравная борьба», «бездумные винтики» или «так называемые писатели».

Но тогда они отрицали, что выступают против народа – они боролись за «свободу  творчества», которую автор этих строк тоже приветствует. Вопрос один: за чей счет этот банкет, кто заказчик. Рынок? Государство? Мнение заказчика всегда было важно для того, кто работает на заказ. Даже для Микеланджело. Странно читать постперестроечные интервью эталонного «шестидесятника» В. Аксенова, в которых он честит Советскую власть. Между тем, принципиальность В. Аксенова не всегда простиралась так далеко, ранее товарищескую критику партии он охотно принимал:  «Наше слово – оружие в нашей борьбе, каждое слово – как патрон. Легкомыслие для писателя просто-напросто аморально… На пленуме прозвучала суровая критика неправильного поведения и легкомыслия, проявленного Е. Евтушенко, А. Вознесенским и мной. Я считаю, что критика эта была правильной… Но еще легкомысленней было бы думать, что сейчас можно ограничиться одним признанием своих ошибок. Это было бы не по-коммунистически и не  по-писательски. Я никогда не забуду обращенных ко мне во время кремлевской встречи суровых, но вместе с тем добрых слов Никиты Сергеевича и его совета: «Работайте! Покажите своим трудом, чего вы стоите!»[27]

Ах, дети, милые дети, почему вы не читаете газет? Их нужно  читать. Они  довольно часто  сеют разумное, доброе, вечное. Учат слышать эпоху и тех, кто потом от имени этой эпохи выступает ее глашатаем и совестью. И мемуары стоит читать и анализировать. Вот Л. Куксо, друг Ю. Никулина рассказывает об отзыве Юрия Владимировича о тогдашнем министре культуры Е. Фурцевой: «Будучи в Париже, Юра (Никулин) встречался с Луи Арагоном и Эльзой Триоле. Они рассказали, как в период пребывания Фурцевой в Париже были ее добровольными гидами, показывали ей Лувр, «Гранд Опера», «Комеди Франсез» и были потрясены ее невежеством. «Ваш  министр культуры, – говорили они, не черта не смыслит в культуре! Да кто она по профессии?» Юра развел руками и после паузы произнес: «Ткачиха!». «Больше вопросов к нему не было», – саркастично заключает Куксо (122). А ведь «ткачиха» очень много помогала деятелям культуры, со многими имела дружеские отношения, и не факт, что нынешние министры делают больше. Именно в годы «правления» Екатерины Алексеевны стали проводиться Международный конкурс имени Чайковского и Международный конкурс артистов балета, проходили выставки картин из Дрезденской галереи, Нью-Йоркского музея «Метрополитен», французских импрессионистов, состоялись гастроли оркестров Бенни Гудмена и Дюка Эллингтона. И уж точно не факт, что Эльза Триоле, родная сестра проживавшей в СССР Лили Брик, была столь невежественна в отношении советских реалий.

Нас настойчиво хотят убедить в определенном алгоритме, якобы существовавшем на территории СССР. Хорошие 1920-е, плохие 1930-е; хорошая «оттепель», плохой «застой»; разоблачение «культа личности» – хорошо, последовавший при Брежневе откат на исходные позиции в его оценке – плохо. Но свертывание критики Сталина было связано не только с попытками идеологического укрепления режима и его демонстративным «антихрущевизмом», но и представляло собой уступку искреннему «народному сталинизму», главным в котором была не политическая верность «сталинским заветам», а поиск идеологической оболочки для выражения своего недовольства.

Частичная реабилитация Сталина, разочаровавшая интеллигенцию и ставшая одной из причин расцвета диссидентского движения в конце 1960-х — начале 1970-х годов, в то же время позволила «вывести из игры» гораздо более многочисленную группу недовольного режимом «простого народа». Призывая к «объективной и взвешенной» оценке Сталина, партийные верхи как бы выбрали из двух зол меньшее. С недовольством интеллигенции они небезосновательно надеялись справиться.

 

XI.

 

Феномен диссидентства, этого идеологически заостренного шестидесятничества, состоит в том, что впервые значительные массы интеллигенции, опираясь на хрущевскую формулировку «Сталин – плохой, а Ленин – хороший», смогли заявить о себе как организованное движение, которое пока просто стремится только к улучшению существующего строя и действует как положено настоящим патриотам страны. Едва ли не в курсе решений партии. Принципиальных отрицателей и противников существующего строя начитывалось очень немного. Но руководство партии было неплохо информировано об истории советской державы и понимало, насколько связаны исторически идеи Сталина и Ленина; осознавало, что откровенное обсуждение с обществом этой  связи приведет к краху системы. Вопрос о репрессиях и жертвах репрессий неминуемо актуализирует вопрос о предыстории репрессий, об их персоналиях, подлинной истории «большого скачка», который стал одним из краеугольных камней идеологии страны, наряду с Гражданской войной и ее «героями». Демонстрировать степень вины партии перед народом – это вопрос потери власти любой  партией.

Между тем, интеллигенция, пробужденная ХХ съездом, упорно такого разговора требовала, видя в этом гарантию неповторения кровавых событий 1930-х годов, своей элементарной безопасности, а также признание государством вины перед наследниками пострадавших и либерализации курса. Начиналась новая эпоха, эпоха идеологического кризиса советского коммунизма. Реальную угрозу строю представляли не оппозиционные группы, по-прежнему малочисленные, а широкая аура интеллигентской оппозиционности. Появилась влиятельная и неуничтожимая среда, скрытую оппозицию стало крайне трудно полностью изолировать от ее социальной базы или окружить стеной молчания. К. Манхейм: «Взаимные контакты интеллигенции часто носят неформальный характер, причем наиболее распространенной формой организации является небольшая группа близких по духу людей. Они играют роль важного катализатора в формировании общих установок и образа мыслей» (123). Новые «антисоветчики», не только не прятали своего лица, но существовали в интеллектуальном и моральном пространстве интеллигентской фронды.

Борьба партии и свободомыслящей интеллигенции вошла в новую фазу. Одним из ее важнейших этапов стал суд над писателями и Ю. Даниэлем и А. Синявским, виновных в том, что под псевдонимами печатались на Западе. И вновь закрутилась международная интрига. Е. Евтушенко свидетельствует: «Во время поездки по США в ноябре 1966 года я был приглашен сенатором Робертом Кеннеди в его нью-йоркскую штаб-квартиру. Я провел с ним несколько часов. Роберт Кеннеди… конфиденциально сообщил, что согласно его сведениям псевдонимы Синявского и Даниэля были раскрыты советскому КГБ американской разведкой… Это был весьма выгодный пропагандистский ход. Тема бомбардировок во Вьетнаме отодвигалась на второй план, на первый план выходило преследование интеллигенции в Советском Союзе» (124). И получилось действительно так – стыд от кондового советского судилища над двумя писателями был неописуемый: «Как будто все сговорились оттолкнуть интеллигенцию от партии», – жалуется А. Микоян (125). Но все же виноват не преступный сговор иностранных спецслужб, о чем пишет Евтушенко, а сама неумолимая логика «народного сталинизма».

Либерализм интеллигенции, требовавшей для себя все больше прав в ущерб системе, заставлял систему принимать защитные меры. Индивидуализм, свойственный определенной  прослойке, противоречит общественному укладу, построенному на коллективной собственности.  Этот общественный уклад более дешев в достижении краткосрочных целей, особенно экономического характера. Например, заселить квартиру, рассчитанную на трех жильцов пятнадцатью можно, но в перспективе мы потеряем и уничтоженный жилищный  фонд, и  вызовем озлобление у переругавшихся жильцов. Интеллигенция требовала для себя более высокий  уровень жизни, сравнимый с тем, что получали за аналогичную деятельность их коллеги за рубежом, о чем были неплохо информированы. Не получая искомого, интеллигенция озлоблялась, не понимая сути распределительной  системы – здесь все находятся в одной лодке. Бесплатные квартиры, дармовые коммунальные услуги и дешевая колбаса не могут сочетаться с  капиталистическими зарплатами. Выбирать приходится что-то одно[28].

«Народный сталинизм» 1960-х годов – это стихийная попытка возращения к принципам распределительной полувоенной системы в условиях усложнения устройства общества, вызванного научно-технической революцией и растущим благосостоянием элиты. Власть оказалась перед мучительным выборам – либо отказаться от самой основы социализма (перераспределения), а значит – пойти навстречу индивидуальным свободам граждан, в том числе и в праве самостоятельно обеспечивать свой уровень жизни. Либо сохранять классическую модель, максимально придерживая либеральные устремления интеллигенции в обмен на  медленный рост общего благосостояния и в надежде, что рост экономики как-нибудь разрешит данную проблему.

Поначалу сочетание кнута и пряника в руках брежневского руководства, одним из примеров которого стало дело Синявского и Даниэля, давало свои результаты. «Рост благосостояния советского народа» – штамп эпохи застоя, но в целом он правильно отражал политику партии на данном этапе. Борьба за индивидуальное благосостояние, итак непростое занятие при социализме, займет умы и свободное время основной массы граждан. Э. Рязанов: «Вскоре, в начале семидесятых, наступит общественная апатия – расправятся с «подписанцами», вышлют за границу инакомыслящих, кое-кого попрячут по «психушкам», а кого-то засунут в лагеря. И общество успокоится, погрузится в спячку. Послушная часть «элиты» станет интересовать только материальными благами: машинами, дачами, квартирами, мебелью, мехами и драгоценностями, поездками за рубеж…» (126)  Ю. Нагибин: «Третьего дня присутствовал на читке своей пьесы в театре «Ромэн». Мои бывшие дружки-забулдыги остепенились. Чавалэ – все члены партии: Серега Золотарев – член партбюро, а Сличенко – так и вовсе секретарь партийной организации. Среди этих солидных, прочно стоящих на земле людей я выглядел каким-то кочевником. Сходное чувство я испытываю в Доме литераторов, Доме кино, Союзе писателей. Все в чинах, все при должностях, наградах и аксельбантах, у всех взрослые, уклончивые, хмурые и хитрые морды» (127). Если при Сталине блага  распространялись только на верхушку, то теперь они широким потоком устремились вниз – к радости среднего и младшего комсостава.

Казалось, социальная база режима расширялась. Сама правящая партия неудержимо расширяла свои ряды и достигла, в конце концов, чудовищной цифры в 18 миллионов партийцев. По идее, партийцы должны были свою власть защищать. Высшая иерархия любого политически структурированного общества, т. е. общества, функционирующего на основе определенного «общественного договора» – это люди, обладающие монополией на легитимное символическое насилие. Эти люди обеспечивают себя символическим капиталом, гарантированным юридически – это, например, дворянские, ученые, профессиональные звания или партийная принадлежность. «Построение групп, способных защитить интересы их членов  на основе идентичности символического капитала, которым они обладают, является естественным результатом их деятельности» (З. Бауман «Индивидуализированное общество») (128).

Интеллигенция начала широко пользоваться предоставленными возможностями и советский аппарат – давно уже образованный и подкованный – тесно с ней сотрудничал, сопереживал, собутыльничал. Рядовой день из жизни Ю. Нагибина, описанный в его дневнике: «Выступления, аплодисменты, цветы, и вот уже нас везут на трех машинах в какой-то хитрый домик на другом конце Истринского водохранилища, километрах в шестидесяти от Зеленограда. С нами мэр, два его зама, второй секретарь горкома. А там – уже накрытый роскошный стол, прекрасные пахнущие смолой спальни – домик деревянный скандинавского образца – и неработающие уборные – отечественная поправка к иноземному великолепию… Под конец тяжелого застолья, неожиданный, хороший, серьезный разговор с мэром-похабником. Оказывается, самая главная проблема города-спутника, создающего что-то сверхсовременное и сверхсекретное, не в отсутствии каких-либо тонких материалов или оборудования, а в… невозможности искоренить проституцию…» (129) Трогательно. По сути, их и различить уже невозможно – взращенная при Сталине «красная» интеллигенция вступила в возраст власти.   «Опасность обуржуазивания очень сильна в советской России, – предупреждал еще Н. Бердяев. –  Ha энтузиазм коммунистической молодежи к социалистическому строительству пошла религиозная энергия русского народа. Еcли эта религиозная энергия иссякнет, тo иссякнет и энтузиазм, и появится шкурничество вполне возможное и при коммунизме» (130).

Разумеется, в циничном поведении полагалось обвинять кого угодно, но только не себя. Откройте мемуары Е. Евтушенко: «Их, циников, напугал мой остаточный нецинизм, их, тайных нигилистов, не думающих ни про какую революцию, испугала именно моя вера, как прямая опасность разоблачить их неверие. Они возненавидели меня за то, что во мне еще держался остаток не отобранной жизнью чистоты, которая давно уже и не пробрезжила в них» (131). Экий стиль! И сравните с реалиями, запечатленными очевидцем: «Вчера был Евтушенко. Читал стихи о Сирано, в которых он проклинает Баскакова, запретившего ему выступать в этой роли.

– Покуда я не буду читать эти стихи – чтобы не повредить своей книжке, но чуть книжка выйдет, я прочту их с эстрады. До выхода книги «я должен воздерживаться от всяких скандалов» (132). Абсолютный конформизм и фига в кармане.

Здесь мы видим зародыш и ныне действующей системы оценок либералов, опирающуюся на схему «что положено Юпитеру, не положено быку». «Юпитеры», естественно, сами  свободомыслящие интеллектуалы, а «быки» – они и есть быки. Позиция, вроде «они сволочи», но это «наши сволочи», всегда близка либеральной интеллигенции, которая готова простить своих любимцев даже за откровенно преступные деяния, вроде антиконституционных переворотов или воровства, ежели то творится на благо некой «демократии». Но кто «против нас», тот не прав в принципе и навсегда. Несогласных с либеральной идеей подвергают остракизму и травле. Себе, любимым, позволяется все – от провокаций до уличных беспорядков. Малейшее же применение власти со стороны оппонентов преподносится не иначе, как посягательство на ту же  «демократию» или «свободу слова». И самое удивительное, что энтузиазм в первом случае, и возмущение во втором вполне искренние! В. Кормер:  «Двойное сознание – это такое состояние разума, для которого принципом стал двойственный взаимопротиворечивый, сочетающий взаимоисключающие начала этос, принципом стала опровергающая самое себя система оценок текущих событий, истории, социума… (В сегодняшних реалиях добавьте сюда огромный ежедневный поток информации, который помогает легко забыть день вчерашний и оставить свою совесть «чистой» К. К.) Между тем, интеллигентская раздвоенность, хотя и доставляет неисчислимые страдания и ощутимо разрушает личность, все же, как правило, оставляет субъекта в пределах нормы, не считается клинической, что объясняется, безусловно, прежде всего, тем, что двойное сознание характеризует целый социальный слой, является достоянием большой группы, а не есть исключительно индивидуальное сознание. Поэтому, оставаясь непреодоленным в разуме, разлад, тем не менее, преодолевается экзистенциально, в особого рода скептическом или циническом поведении» (133).

Скептично ли, цинично ли, но тогдашняя интеллигенция приспособилась к социалистическому  ходу жизни, хотя и проклинала его, считала себя пострадавшей и обиженной. Впрочем, считает и сейчас. У В. Ерофеева как-то спросили:

– А каково в России жить с умом и талантом?

– Можно. Можно тут жить. Если приложить к этому усилия. То есть поменьше ума высказывать, поменьше таланта, и  тогда ты прекрасно выживешь. Я это за собой наблюдал, и не только за собой (134).  Увы, это так.

Бюрократическая практика – «не высовываться» – подиктована самой логикой развития СССР. Упрощенная форма управления государством (а диктатура Сталина по сути архаична и примитивна, хотя и направлена на модернизацию страны), была продиктована недостаточной подготовкой правящих слоев – низовой дореволюционной интеллигенции и активистов пролетарской партии. Первоначально такая форма правления может быть эффективной, но по мере усложнения устройства общества либо надо существенно повышать уровень подготовки руководящих кадров и давать больше самостоятельности интеллектуалам, либо усиливать бюрократический аппарат, осуществляющий контроль. Аппарат сей надо кормить, не обделять материальными благами, давать возможность карьерного роста. Но кто хотел напрягаться и «повышать свой уровень» после стольких-то исторических испытаний, репрессий и войны, когда элита только и смогла вздохнуть спокойно. Значит – тотальная бюрократизация во всех сферах жизни как гарантия личной безопасности носителей власти.

«Преторианцы (о руководстве СП и их любимцах рассуждает Ю. Нагибин К. К.) обнаглели и охамели до последней степени. Они забрали себе всю бумагу, весь шрифт, всю типографскую краску и весь ледерин, забрали все зарубежные поездки, все санаторные путевки, все автомобили, все похвалы, все ордена, все премии и все должности… Мотаются с блядями по Европе, к перу прикасаются только для того, чтобы подписать чужие рукописи, на работу (руководящую) не являются, переложив все свои обязанности на крепкие плечи наглых помощников и консультантов, устраивают какие-то сокрушительные пикники, называя их выездными пленумами Секретариата СП, где вино льется рекой и режут на шашлыки последних баранов… Объедаются и опиваются, а после отлеживаются в привилегированных госпиталях и отрезвителях. И снова пиры, юбилеи, тосты, всё новые и новые наспех придуманные должности, награды… Брешь между нами и ними будет расширяться с каждым днем. Отчетливо формируется новый класс…»  (135)

Себя успешный и известный писатель в класс не включает – видит «брешь между нами и ними», тем не менее за границу ездит постоянно, ведет вполне свободный образ жизни, включая приемы, охоту и званые обеды… Вот оно – «двойное сознание» в действии. Приводя в чувство вдруг взбрыкнувшего К. Симонова, когда тот вдруг перестал выкупать продукты из спецраспределителя, куратор культуры в ЦК Д. Поликарпов четко сформулировал позицию власти:

– Что ты хочешь этим сказать, Костя, что ты лучше других? Раз партия решила, что тебе положено, значит, положено… (136)

То, что по ранжиру было положено Ю. Нагибину, он тоже получал; капризничал, фрондерствовал – не получал. Полагалось и другим официально признанным знаменитостям, из мира науки, культуры, спорта. Академик-астроном И. Шкловский в шутливом тосте перечисляет, что положено академикам: «Быть членом советской академии очень выгодно, товарищи! Помимо денег, академики получают немалые блага в других формах. Прежде всего – хорошие условия в больнице АН, куда – увы – время от времени приходится попадать уже
далеко немолодым деятелям науки. Дают там нашему брату отдельные палаты – сам лежал 3 раза, а это в наших условиях далеко не пустяк! Важнейшей привилегией академиков и член-корров является то, что их никогда не выгонят на пенсию. А сколько жизненных трагедий приходится видеть, когда крепкого, здорового 60-летнего доктора наук переводят сперва в консультанты, а вскоре на пенсию, на нищенские 160 рублей. Кажется, такая мелочь – академическая
столовая в Москве, а как это удобно и, что греха таить, вкусно! Это уже специфика нашей хронически голодающей, одолеваемой разного рода дефицитами, страны»[29]. Вспоминая об олимпийской чемпионке, гимнастке О. Корбут ее супруг, знаменитый солист «Песняров» Л. Борткевич отмечает: «Путешествия по родной земле были для нее экзотикой: она лучше знала  Нью-Йорк, Атланту, Сингапур, Лондон, а не Владивосток, Иркутск, Мурманск, Одессу» (137).  Ему, кстати, тоже перепадало. Он описывает любопытный случай, когда после исполнения песни «Александрина» на концерте, где присутствовал руководитель Белоруссии П. Машеров, «Песняров» от имени первого секретаря компартии Белоруссии попросили спеть эту действительно изумительную песню на «бис»: «…На следующий день, когда мы пришли в филармонию, прибежал начальник отдела кадров: скорее все бумаги на награждение! Как мы узнали потом, Машеров в конце концерта прослезился и сказал: «Всех, кто был на сцене на «Александрине» наградить званием» (138).  Захотел – одарил. Очень приятно, царь.

Щедрости государства доставались далеко не всем, только инкорпорированным в систему. А вот маргинальному В. Ерофееву государство выплачивало только пенсию в  размере 50 рублей, а  потом, с изменением группы инвалидности со второй на третью, – 26 рублей.  И лишь потому, что официально Ерофеев писателем не числился (как и В. Высоцкий, которого сей факт очень огорчал), и значит – никак в число избранных не входил. Голодуха же, ясное дело, любви со стороны писателя не прибавляла, и получался замкнутый круг. Партия не желала признавать проблему массового ухода в эмиграунд, признать факт того, что вирусом инакомыслия инфицирована не маргинальная часть, вроде Ерофеева, а вся интеллигенция. Подачки могли только оттянуть серьезный разговор, но не избавить от него. И, что самое смешное, это будет беседа с самим собой – как жить дальше в усложняющемся мире, сможет ли элита государства справиться с новыми задачами, каковой должна быть цена творческой свободы  и популярности.

Впрочем, уже тогда доступ к популярности, а это во многом цель творческого человека, определяли не только официальные партийные органы, а структуры параллельного мира. Мира подпольного и  внезаконного. Накопленные внутри системы финансовые средства стучали в грудь десятков тысяч подпольных миллионеров, как пепел Клааса. Деньги давали влияние, и постепенная выстраивалась система параллельной власти, не менее влиятельной, чем официальная, но – при этом – более эффективная. Как в удовлетворении граждан цеховым ширпотребом, так и в решении вопросов правосудия «по справедливости».

Как-то машину популярнейшего актера и клоуна Ю. Никулина обокрали – сняли фары, бамперы, колпаки, запаску. Сообщили в ГАИ. Назавтра стояла машина на том же месте полностью укомплектованная, к ветровому стеклу была прижата записка: «Простите, товарищ Никулин, мы не знали, что это ваша машина. Желаем творческих успехов. Автомастера» (139).  Симптоматично, что информация о владельце стала известна преступникам через ГАИ. Очень скоро скромные «автомастера» всех мастей выйдут из тени и скажут свое веское слово при вынесении смертного приговора стесняющей их жизнь общественной системе.

 

 

XII.

 

Умнейший А. Косыгин, премьер-министр Советского Союза, говаривал: «С интеллигенции – как стричь поросенка: визгу много, а шерсти мало». Стараясь снизить децибелы визга, власть, в обмен на декларируемую лояльность, начала делиться благами со значительно большим (по сравнению с двадцатыми-тридцатыми годами) количеством людей. Многих такой порядок вещей устраивал. Они вполне успешно сочетали кухонное фрондерство и публичными славословиями, и практиковали такой образ жизни далеко вовсе не бездарности. Скажем, великая грузинская актриса С. Чиаурели в декабре 1976 года призывала: «…Влить наши чувства в тот огромный океан благоговения, благодарности и любви, которые питают все честные люди нашей планеты к вам, дорогой Леонид Ильич! Мы благодарны вам за нашу мирную жизнь, за вашу отцовскую заботу, благодарны за улыбки наших детей!» (140) Пафос официозного выступления вовсе не помешал актрисе сыграть роль в культовом фильме «Покаяние», в массовом общественном сознании подписавшем приговор советской системе.

Репрессии, если таковые и случались, носили абсолютно точечный, профилактический  характер. В. Каверин: «В сравнении с тридцатыми годами мы, подслушиваемые и выслеживаемые, потрясенные холодным цинизмом чиновников, сдавленные тупой цензурой, лицемерием, бесстыдством, развратом, мы – сейчас, в семидесятых годах, – царстве свободы» (141). В июне 1972 года узник сталинских лагерей, писатель В. Шаламов в «Литературной газете» даже опубликовал письмо, в котором отказывался от своего произведения «Колымские рассказы», утверждая, что все то, о чем он писал, давно перестало быть актуальным. Он тут же был затюкан либералами, хотя говорил истинную правду – сталинские и брежневские лагеря сравнивать нельзя. Не обходилось и без казусов, те, кто похрабрее, не стеснялись власть даже подкалывать. Супруга Льва Николаевича Гумилева: «В той комнате постоянно, в наше отсутствие, проводили «шмоны», искали что-то в бумагах. Лев, зная их повадки и уже разозлившись, однажды написал записку: «начальник, когда шмонаешь, книги клади на место, а рукописи не кради. А то буду на тебя капать!» – и положил в ящик письменного стола» (142). Представляете такую переписку в тридцатых годах, когда Л. Гумилев только приобретал свой тюремный опыт. В общем, худо-бедно уживались.

Но по мере нарастания негативных тенденций в экономике, продолжающейся гонки вооружений, растущего разрывами между доходами граждан и возможностью их реализовать, возмущение интеллигенции вновь усилилось. Однако теперь к интеллектуалам уже присоединилась большая часть народа, который тоже, наконец, не смог полноценно удовлетворять «растущие потребности советских граждан»: трудности с продовольственным снабжением – сие не проблемы с цензурой. И это стало решающим фактором, приговором для советского строя. Интеллигенция и основная масса народа впервые с 1917 года оказались по одну сторону баррикад. Примерно с такими же плачевными для страны результатами, ибо идеология либеральной  интеллигенции сама по себе  противоречит идее сильной государственности.

В обычных условиях в обществе необходимы и государственники, и либералы, и даже анархисты… Вопрос в их разумном соотношении и конструктивном сотрудничестве на благо страны. У Судоплатова проницательно подмечена разница между государственником И. Курчатовым и независимым П. Капицей. Это как бы две ипостаси советской интеллигенции: «…независимость ученого, вовлеченного в работы громадной государственной важности, всегда остается иллюзией. А для Курчатова в научной работе главными всегда были интересы государства. Он был менее упрям и более зависим от властей, чем Капица и Иоффе. Берия, Первухин и Сталин сразу уловили, что он представляет новое поколение советской научной интеллигенции, менее связанное со старыми традициями русских ученых. Они правильно поняли, что он амбициозен и полон решимости подчинить всю научную работу интересам государства» (143).  Вот оно сталинское  поколение интеллигенции в действии!

Но мог ли Курчатов сделать всю работу без советской школы физиков, воспитанных (а во многом и спасенных) стараниями Капицы или Иоффе? Факт ли, что свободомыслящий Капица мог организовать производственный процесс с той степенью жесткости и эффективности, как Курчатов? И результат сотрудничества этих разных людей плюс собранные воедино возможности государства поразили мир – атомная бомба, гарантировавшая безопасность нашей страны, была создана в кратчайшие сроки. Приведу еще одну характеристику настоящего «технаря» на службе у государства: «Когда приехал Патон, Сталин задал ему несколько вопросов и познакомился с ним. Он произвел и на Сталина тоже очень хорошее впечатление, да иначе и быть не могло: Патон был внутренне собранным человеком, организованным, ясно и кратко формулировавшим свои мысли, с волевым лицом и колючими, пронизывающими глазами. Он заставлял считаться с собой и умел влиять на людей, с которыми встречался. Сталину это понравилось» (144).

О противоречии между государственнической и либеральной интеллигенцией и их отношения к народу я еще буду писать, а пока сравните,  как отзываются друг о друге сами либеральные интеллигенты. Снова откроем дневник Ю. Нагибина. Только несколько выдержек (в том числе, и об отечественном оружии – для поддержания темы): «Прочел пакостнейшую поэму Евтушенко «Мама и нейтронная бомба». Советские читатели встретили ее с чувством глубокого удовлетворения. Мама-киоскерша не любит нейтронную бомбу, она любит обычную водородную, родную, свою. Такого бесстыдства не позволял себе прежде даже этот пакостник. И никого не тошнит. Вкус и обоняние отшиблены начисто» (145). «Б. Ахмадулина недобра, коварна, мстительна и совсем не сентиментальна, хотя великолепно умеет играть беззащитную растроганность. Актриса она блестящая, куда выше Женьки (Евтушенко – К. К.), хотя и он лицедей не из последних… она никого не любит, кроме – не себя даже, – а производимого ею впечатления. Они оба с Женей – на вынос, никакой серьезной и сосредоточенной внутренней жизни. Я долго думал, что в Жене есть какая-то доброта при всей его самовлюбленности, позерстве, ломании, тщеславии. Какой там! Он весь пропитан злобой. С какой низкой яростью говорил он о ничтожном, но добродушном Роберте Рождественском. Он и Вознесенского ненавидит, хотя до сих пор носится с ним, как с любимым дитятей; и мне ничего не простил…» (146) Фантастическая ненависть, при том, что это единый круг общения, что противники у этого круга общие, а  Б. Ахмадулина даже была женой и цитируемого писателя, и упомянутого поэта. В растерянности многократно оплеванный Е. Евтушенко ищет логическое, как ему кажется, объяснение тотальной ненависти в его круге общения: «Искусство ссорить интеллигенцию было одним из тончайших искусств КГБ. Увы, люди нашей писательской профессии оказались патологически предрасположенными к готовности думать плохо о своих коллегах, ибо это создавало ложное ощущение собственного морального и литературного превосходства» (147).  Готовность видеть даже в никчемности своих взаимоотношений и дружб в происках КГБ тоже один из характерных моментов для психологического портрета либерального интеллигента советской эпохи. Задумаемся,  а может быть не во всех бедах  интеллигенции виноватая «кровавая гебня»?

Издревле интеллигенция весьма ревностно следит за чистотой своих рядов, то и дело отказывая кому-то в праве называться «интеллигентом», проявляя при этом подчас такую нетерпимость, что, начиная, по крайней мере, с 1860-х годов, регулярно раздаются протесты против произвола «либеральных жандармов». Ле Бон не без ехидства пишет: «Все люди, придерживающиеся в религии, морали, искусствах, и политике мнений, отличных от наших, тотчас являются в наших глазах людьми недобросовестными или, по меньшей мере, опасными глупцами. Поэтому если мы располагаем какой-нибудь властью, мы считаем своим непременным долгом, энергично преследовать столь зло­вредных чудовищ» (148). Когда А. Солженицын мановением пера лишил большую часть людей интеллектуального труда в СССР самого права назваться интеллигенцией, за исключением тех, кто по политическим причинам был ему угоден (прочие – «образованщина»), он лишь довел до логического предела уже существовавшую до него традицию.

В подтверждение данного тезиса, не могу отказать себе в удовольствии снова привести дневники симпатичнейшего и добрейшего К. Чуковского, в которых он клеймит провинциальную женщину, средней руки чиновницу: «…она не подозревала, что “Мастер и Маргарита” и “Театральный роман” – наша национальная гордость. “Матренин двор”, “В круге первом” – так и не дошли до ее сознания. Она свободно обходится без них. Так как я давно подозревал, что такие люди существуют, я стал внимательно приглядываться к ней и понял, что это результат специальной обработки при помощи газет, радио, журналов “Неделя” и “Огонек”, которые не только навязывают своим потребителям дурное искусство, но скрывают от них хорошее. Выдвинув на первое место таких оголтело-бездарных и ничтожных людей, как Серафимович, Гладков, Ник. Островский, правительство упорно скрывает от населения стихи Ахматовой, Мандельштама, Гумилева, романы Солженицына» (149). При этом, пишет Чуковский, женщина сама себе умная и интересная, с громадным жизненным опытом. Что там от нее правительство могло скрыть?! Человеку дела литературные распри мало интересны – пока плод не становится запретным, а значит – дефицитным и престижным. Диктат моды! Практически все популярные молодые литераторы 1960-х годов мнили себя наследниками вышеперечисленных литераторов  «Серебряного века» (плюс Пастернак, минус Солженицын), но секрет ошеломляющего успеха литературы  шестидесятников не в  культурной преемственности, а в политической моде.

Многие популярные тогда произведения сегодня без содрогания читать невозможно, как и производственную прозу тридцатых годов. Ядовитый Нагибин определяет секрет популярности «новой волны» у публики 1960-х — 1970-х годов следующим образом: «До чего же таинственен секрет успеха! Ясно лишь одно – необходим привкус дешевки. Ведь Ахмадулина покорила аудиторию не стихами, действительно, прекрасными, а ломаньем, лестью, игрой в беззащитность и незаземленность. И Женька, и Андрей, и покойный Саша, и Высоцкий. Любопытно, что несравненно превосходящий и Сашу, и Высоцкого Булат не достиг уровня их популярности, а нежная, странная Новелла Матвеева прошла и вовсе стороной» (150). «Привкус дешевки», значит. Возможно. Сегодня это называется коммерческим расчетом. Но почему манерничанье (а они читали свои стихотворения, ужасно подвывая) поэтов «Серебряного века» не дешевка? Почему Ахматова искренняя, а  Николай Островский или, скажем, Маяковский не искренен? Почему же Чуковский и Нагибин отказывают им в этом праве!

Это выбор не просто симпатий, но и выбор стиля жизни, вроде, что сегодня одеть: революционно-красное или таинственно-темное. Но зачем навязывать свою моду, свой стиль всем окружающим. Особенностью описываемой публики является нетерпимость к другому мнению и утверждения своего как единственного верного, едва ли не проверенного всем опытом человечества, которое маячит у них за спиной. Они по-своему любят и уважают сограждан (почти каждый подтвердит, если его об этом спросить публично). Они просто считают народ – дитём, которому, если дать волю – обязательно сломает возвышенный Храм Добра и Процветания, мудро выстраиваемый Элитой. Кто с тем не согласен, достоин презрения, а от презрения до согласия на ликвидацию назойливой помехи – дистанция коротка. И интеллигенция ее успешно проходила в конце двадцатых годов, когда, при ее молчаливом согласии, презренный народ швырнули в жернова насильственной  модернизации.

Здесь бы я хотел процитировать отрывки из рукописи харьковского журналиста, литературного редактора[30] и талантливого публициста Г. Сысоева, увы, так рано ушедшего от нас.   Его, не успевшая при жизни автора увидеть свет, книга «Фашизофрения» посвящена как раз теме воинствующего либерализма: «Фашизм – это либерализм, загнанный в угол. Каждый либерал верит в свои святые принципы: свободу частной инициативы и частной собственности, благотворность конкуренции, и в то, что «побеждает сильнейший». Разумеется, при этом либерал также верит и в нерушимость законов, и в то, что побеждать сильнейший должен исключительно в их рамках, этично, а по возможности еще и эстетично. Побеждать красиво. Ну, а если красиво не получается – идеалам приходится слегка потесниться… И на этой почве либерал всегда сходится с мещанином. Именно поэтому такие рафинированные, во многом не от мира сего либералы, как Андрей Сахаров, Гавриил Попов и Анатолий Собчак стали общепризнанными вождями мещанской, кухонной революции 1991 года, которая разрушила СССР» (151).

Но вот запреты рухнули. Свобода нас встретила радостно у входа. Все «советское» плохое  – даешь демократию. «Прорабы перестройки» – практически все поголовно упомянутые в этой книги либеральные интеллигенты, выходцы из 1960-х годов. Они требовали отмены цензуры – и цензура отменена, хотели свободу слова – и получили ее. И испытали шок. Л. Смирнова: «Я всматриваюсь в лица, которые показывают с экрана, – лица людей, сидящих в тюрьмах. Какая деградация! Какие-то бессмысленные, тупые глаза. Он убил столько-то человек, а мы теперь его снимаем. Зачем? Почему мы их так много снимаем? Потому что, как мне объяснили, дурные вести лучше раскупаются? Какой цинизм! Когда-то бы репетком, он принес много зла, но теперь, когда все дозволено, тоже страшно. Какой-то контроль – моральный, нравственный – должен быть. Иначе нация в целом деградирует» (152).

Почему получилось именно так? Такие хорошие люди шли во власть, и где же обещанные розы? Развал критериев моральной оценки начался с почти узаконенного двоемыслия советских  интеллигентов и позже обернулся кампанией под названием «гласность», ставшей эталоном манипуляционных технологий. С. Кара-Мурза: «Вспомним, какой удар по сознанию нанес случай, ставший вехой антисоветской программы: в детской больнице в Элисте двадцать малышей были заражены СПИДом. Как был подан этот бьющий по чувствам случай? Вот вам советская медицина, не стерилизуют шприцы… Потом выясняется, что никто никого не заразил, а в эту больницу направляли из разных мест детей — носителей СПИДа. Но этого пресса уже не печатала, да это было и не важно. Все поверили в миф о дикости советского здpавоохpанения. Что же в этой сфере мы видим на Западе? Вот1992 г., судебный процесс над диpектоpом Национальной службы переливания крови Франции (это тебе не медсестра в Калмыкии). По дешевке скупая кровь у маргиналов и наркоманов и не подвергая ее установленному контролю, персонал этой службы заразил СПИДом несколько тысяч человек… Летом 1993 года – опять суд в Паpиже, над врачами из Института Пастеpа. Они изготовляли гормон роста для детей. Для этого покупали гипофизы трупов и, как полагается на рынке, искали подешевле. Поэтому покупали в экс-социалистической Венгрии. Но качество, конечно, не то – и пятнадцать парижских детей были заражены неизлечимой и смертельной болезнью. В1996 г. – признание министра здравоохранения Японии. Здесь тоже по дешевке импортировали кровь и не подвергали ее необходимому анализу (хотя Япония завалена нужными для этого приборами). В результате из 5 тыс. больных гемофилией, которые проживают в Японии, 1800 были заражены СПИДом. Аморальное умолчание об этом, подлый удар по общественному сознанию СССР – на совести не только “архитекторов”, но и всей демократической интеллигенции, которая не высказала им за это ни слова упрека» (154).

В результате подмены понятий «демократическая интеллигенция» воспринимает как истину не реальность (неприглядную реальность), в которой живет большинство их сограждан, а своё видение счастливого общества. Критерием качества жизни у нее стало уже даже и не потребление, а вид товаров на полках магазинов. Пусть старики мрут с голоду, пусть даже я сам не смогу ничего купить – лишь бы витрины были полны и реклама сияла! В советское время какая-нибудь А. Пугачева вздыхала: «на Западе звезды моего уровня получают…» И интеллигенция сочувственно вздыхала, не осознавая, что передел средств в пользу А. Пугачевой ударит, в первую очередь, по ним. При социализме и системе перераспределения гонорары Аллы Борисовны шли и в пользу рядовой интеллигенции (учителя, врачи и т. д.). Теперь А. Б. получает как западные звезды, но рядовому отечественному интеллигенту от этого только холодно.

Ах да, еще «свобода слова»! Спустя два дня после бойни в Останкине и у «Белого дома» (после разгона Российского парламента в 1993 году) большинство творческой «демократической» интеллигенции стали «подписантами» обращения к президенту Ельцину, требуя самых крутых мер для расправы с «мятежниками», так называемое «письмо сорока двух»: «Хватит говорить… Пора научиться действовать. Эти тупые негодяи уважают только силу. Так не пора ли ее продемонстрировать нашей юной, но уже, как мы вновь с радостным удивлением убедились, достаточно окрепшей демократии?» и т. д (155). Из упомянутых в этой книге письмо подписали писатели Виктор Астафьев, Григорий Бакланов, Василь Быков, Даниил Гранин, Юрий Нагибин,  поэты Белла Ахмадулина, Андрей Дементьев, Александр Иванов, Юрий Левитанский, Булат Окуджава, Роберт Рождественский, академик Дмитрий Лихачёв, публицисты Андрей Нуйкин и Лев Разгон, булгаковед Мариэтта Чудакова.

Философ и диссидент А. Зиновьев  отмечал, что это обращение интеллигентов-демократов «не имело прецедентов подлости, жестокости и цинизму», но на самом деле всего лишь закономерное слияние либерализма и фашизма, то есть защита капитализма крайними, репрессивными методами, о чем писал мой коллега Г. Сысоев. Мораль общества обозначается и поддерживается общественным мнением, а его планку задает «средний класс». Тот «средний класс», который занимается удовлетворением потребностей состоятельной части населения страны – торговцы, мелкие и крупные, мелкие банкиры, клерки, журналисты и т. п. Они по жизни больше ориентированы на группу крупных финансистов (владельцев предприятий, банков, влиятельных политиков, работодателей и  рекламодателей), чем на прочее население страны –  ведь население нищее. И критерии морали и уровня общего поведения задаются, исходя не из интересов основной массы населения, а именно состоятельной буржуазной элиты и в интересах управления этой элиты, ради  получения от нее «средним классом» очередных материальных благ. Круг замкнулся. Потенциальные строптивцы снова укрощены и, похоже, надолго.

Когда-то, еще 23 августа 1927 года К. Чуковский в своем дневнике записал: «Боже, какие дурацкие получаю я письма. Один, например, из провинции предлагает мне себя в сотрудники: “Я буду писать, а вы сбывайте, деньги пополам”. И подпись: “С коммунистическим приветом”» (153).  Но собственно на этом и построен нынешний рынок, чем беззастенчиво пользуется нынешняя, а на самом деле все та же элита. Вот Р. Горбачева в1991 годулично договаривается с американским издателем Мэрдоком о публикации ее книги «размышлений» (написанной, как сообщают газеты, журналистом Г. Пряхиным) с гонораром 3 миллиона долларов. Или книга А. Собчака «Ленинград – Санкт-Петербург», за издание которой автор также получил на Западе астрономический гонорар. Но ведь ясно, что это плохо замаскированные взятки, что продажа книги не покроет и ничтожной доли гонорара. Да и сейчас издание книги известного политика часто влечет за собой такие гонорары, которые к издательскому бизнесу никакого отношения не имеют. Да что там книги – это уже экзотика. В ходу обычные «откаты».

От кого же идеологически защищают капитализм либеральные интеллигенты – да от собственного разочарованного народа. Итог абсолютно закономерен – интеллигенция как обычно льнет к кормушке, забывая своё призвание и честь. Лев Николаевич Гумилев, предвидя жалкую и подлую роль интеллигенции в новое смутное время, много раз в последних интервью повторял мало понятные тогда слова: «Я не интеллигент!» (156). Но у многих ли хватит мужества отмежеваться от современной выродившейся интеллигенции?

Да и остались ли она вообще?

на сайте супер гдз 7 класс решебник русский 4 скачать гдз по немецкому решебник рус 8 класс решение задач интернет решебник по математике бесплатное решебник татар теле 2 класс английский решебник карпюк алла несвит 5 класс решебник гдз пименова решение задач по математике зубарева учебник по русскому гдз гдз тут класс 7 афанасьева решебник задачи гдз тут гдз по химии класс рудзитис решебник по алгебра 7 класс решебник 2011 гдз голицынский решебник по обж 11 класс здесь здесь sitemap дудницын геометрия решебник 9 класс sitemap дудницын геометрия решебник 9 класс sitemap
ссылка sitemap