К. Кеворкян. Книга о книгах. Глава 4
4. Охота на Каратаева
I.
В «Золотом теленке» есть момент, когда Бендер, начиная психологическую обработку подпольного миллионера, присылает ему странные телеграммы. Одна из них гласит: «Графиня изменившимся лицом бежит пруду». Это реальная фраза из телеграфной корреспонденции корреспондента Н. Эфроса в газету «Речь» в ноябре 1910 года. Речь идет о драматических событиях последних дней жизни Л. Толстого и попытки его супруги покончить с собой. Далее телеграмма гласила: «Графиня, добежав до мостка, бросилась в воду…» Внимание ко Льву Толстому и всему, что его окружало при жизни и после смерти, в России традиционно огромно. Автор самого популярного романа всех времен и народов – «Война и мир» – всегда воспринимался как духовный авторитет, а его литературные персонажи стали нарицательными понятиями.
Когда у знаменитого советского скульптора C. Меркурова, который еще до революции прославился тем, что снимал посмертную маску с Льва Толстого, спросили о его ощущениях в ту историческую минуту, он на покойника неожиданно пожаловался: «Сильно прилипла борода» (1). Сложно, значит, маску было делать. Сильно налипла борода Толстого на нашу интеллигенцию: округлый Платон Каратаев, культовый герой дореволюционных интеллигентов и главный мучитель советских школьников на десятилетия поселился в душах отечественных народолюбцев. Плюс десятки дорисованных литературных персонажей, спешно сочиненных советскими писателями, главной сутью которых являлась доброта и мудрость народа. Интеллигенция примеры обычной житейской мудрости, которая бывает во всех слоях населения, в случае проявления ее простым человеком, возводила оную в культ – все эти бесконечные «как гласит народная мудрость». Я уже не вспоминаю о современных политиках с их лицемерными сентенциями: «наш народ мудр», «давайте послушаем, что скажут люди», «народ разберется». Но, подразумевается, что народ разберется только при помощи старшего товарища, поводыря, коим мнила и мнит себя интеллигенция, поскольку в целом «мудрый народ»» пока все же был (остается) неграмотен и дремуч.
В начале ХХ века французский социолог Г. Ле Бон заметил: «Социальные перевороты никогда не начинаются снизу, а всегда – сверху. Разве нашу великую (французскую – К. К.) революцию произвел народ? Конечно, нет. Он никогда бы о ней и не думал. Она была спущена с цепи дворянством и правящими классами» (2). И лишь потом разливается стихия народного бунта, бессмысленного и беспощадного. Русская интеллигенция настойчиво подталкивала народные массы к революции, к переустройству снизу не устраивавшего ее, интеллигенцию, общества. Вспомним все эти «хождения в народ» толп разночинцев, профессуру во главе студенческих бунтов, террор неплохо образованных народовольцев и эсеров, а также юристов и присяжных, всячески покрывавших изловленных террористов, и парламентское обличительство кадетов. Только цели и представления о счастье у интеллигенции и народа оказались принципиально разные.
Основным вопросом революции в крестьянской стране, которой была тогдашняя Российская империя, являлся вопрос о земле. В конце ХIХ века в центральных районах в результате демографического взрыва и малоземелья сформировалось колоссальное аграрное перенаселение, и половина трудоспособного населения деревни относилась к числу «лишних людей». Им не хватало земли для пропитания. Здесь накапливался огромный революционный потенциал. Тогдашний премьер-министр П. Столыпин подчеркивал: «Отсутствие у крестьян своей земли и подрывает их уважение ко всякой чужой собственности» (3).
Крестьянское малоземелье порождало нищету и постоянные голодовки. В истории Империи из шестнадцати последних лет XIX века шесть были голодными годами, а голод 1891 года унес 700 тысяч жизней. И это при том, что в странах Западной Европы по мере подъема народного хозяйства и развития сети путей сообщений, проблема голода уже была решена. Супруги Сидней и Беатриса Уэбб, известные английские социалисты, изучив положение крестьян в России, сделали печальный вывод: «Большинство крестьян в 1900 г. жили как крестьяне Франции и Бельгии в XIV веке» (4). Речь шла о фактах голодания многомиллионных масс населения. Именно чувство голода, а не разум стали направлять поведение и действия этих масс. Начались крестьянские волнения, которые активно поддержал и рабочий класс, тесно связанный с крестьянством, и, разумеется, вожделевшая свободы интеллигенция. Истинный размах Первой русской революции придали не московское вооруженное восстание или одиночные выступления в войсках, а грандиозные крестьянские бунты, охватившие наиболее заселенную часть Империи в 1904-1906 годах. Кстати, 1906 год был ознаменован очередным голодом.
Ныне много говорят о столыпинских реформах, размывавших традиционный уклад жизни в селе, и вроде бы повышавших эффективность ведения сельского хозяйства. Суть ее в разрушении коллективистской крестьянской общины, регулировавшей отношения в деревне, основы традиционного быта на земле. Именно община контролировала использование находящихся в совместном ведении пахотных земель, пастбищ, лесов, диктовала регулярные переделы земли, отвечала за уплату налогов, активно вмешивалась в личную жизнь. При суровом климате России и рискованных условиях земледелия взаимопомощь в рамках общины часто являлась единственной возможностью подстраховки в случае неурядиц или голода и помогала успешно вести хозяйство там, где для достижения результатов необходимо приложить значительно больше усилий, нежели в теплой Европе. С другой стороны, община сдерживала инициативу ее отдельных членов, их стремление внести в деревню более эффективные капиталистические начала, поскольку девиз общины – «по справедливости». Справедливость в условиях малоземелья – распределение ресурсов по едокам, и, увы, неуклонное уменьшение наделов по мере роста количества этих самых едоков.
Многие крестьяне, стремясь к лучшей жизни, уходили в город, но и здесь условия жизни были крайне тяжелыми: рабочий день достигал 15 — 16 час, техники безопасности не существовало, зарплата оставалось низкой, основной ее формой была натуральная – продуктами и вещами из лавок по «заборным книжкам», продукты – самого низкого качества, жилищные условия исключительно плохие. Недовольство из города перетекало назад в деревню и обратно, не находя себе выхода.
Аграрные беспорядки начала ХХ века окончательно убедили П. Столыпина, что крестьянская община является главным тормозом развития государства и объективно способствует революционизированию и маргинализации крестьянства. В рамках названной его именем аграрной реформы он стремился максимально ослабить влияние общины, а заодно уменьшить демографическое давление на земли центральной России, активно переселяя крестьян на восток, в перспективные регионы Сибири, Казахстана, Алтая. Однако против попыток ликвидации общины категорически выступали не только левые (считавшие ее базисом будущего социалистического коллективистского строя), но и многие правые, которые мнили консервативную крестьянскую общину основой государственного устройства и опорой престола. Смерть Петра Аркадиевича резко затормозила темп проведения всего комплекса аграрных реформ, что разрушало надежды крестьян на возможность иной, более сытой жизни, консервировало их недовольство и стало одной из основных причин обвала 1917 года.
О значении реформ до сих пор ведутся ожесточенные споры, поскольку она имела как достижения, так и очевидные провалы, которые так и не были исправлены царским правительством. Действительно, Россия увеличила экспорт продовольствия при П. Столыпине, но экспортировали хлеб помещики и кулаки, эксплуатируя отобранную у общины землю, а дети крестьян продолжали умирать с голоду. Это к популярному тезису, что Россия до революции «кормила всю Европу». И хотя по статистике темпы развития сельского хозяйства в 1900 — 1913 годах ускорились, однако рядовой крестьянин вряд ли заметил перемены в своем скудном рационе, в том числе и из-за увеличения экспорта зерна перед войной. Скорее всего, крестьянин в 1914 году имел не больше еды, чем в 1860 году. Вот, например, как описывает положение крестьян профессор Эмиль Джозеф Дилон, живший в России в 1877 — 1914 годах: «Русский крестьянин ложится спать в шесть и даже в пять часов зимой, т. к. у него нет денег купить керосин для керосинки. У него нет мяса, нет яиц, нет масла, нет молока, часто нет капусты, и живет он в основном за счет черного хлеба и картошки. Живет? – Голодает от недостаточного количества всего этого» (5).
Новый голод в 1911 году не заставил себя долго ждать. Помощь пришлось оказывать сразу в 60 губерниях, особенно в Самарской, Оренбургской, Пермской, и в Донской области. Число нуждающихся, по самым приблизительным подсчетам, составило тогда 8,2 миллионов человек. Плюс примерно десятая часть столыпинских переселенцев вернулась назад, разочарованные и озлобленные. Плюс оставшееся надолго в народной памяти жесточайшее усмирение крестьянских бунтов: Но при том крестьяне почувствовали, прослышали (как в рамках правительственной пропаганды аграрной реформы, так и из социалистической агитации революционной интеллигенции) что возможен и другой быт, а не пожизненное общинное полурабство. В массовое крестьянское сознание оказался внесен новый тренд. Известный историк русского зарубежья С. Пушкарев: «Столыпинская эпоха действительно внесла в бедную и серую массу крестьян-общинников основы и возможности «нового социально-экономического крестьянского строя» (6). То, что не удалось добиться многолетним «хождением в народ» социалистов, прогрессивные деятели царского режима влили огромным водопадом. Отдаленные последствия этого представить себя, разумеется, было невозможно, но ждать пришлось недолго. «Популяризаторы идей Столыпина как-то упускают, что вызревшая в крестьянской среде ненависть к кулакам и правительству обеспечила большевикам сочувствие села не только в Гражданскую войну, но и в коллективизацию… За согласие крестьянства на коллективизацию сталинское правительство заплатило… разрешением на раскулачивание» (7).
В 1917 году французский посол Морис Палеолог четко предсказал дальнейшее поведение крестьян в революции: «В глазах мужиков великая реформа1861 г., освобождение крестьян от крепостной зависимости, всегда была лишь прелюдией к общей экспроприации, которой они упорно ждут уже столетия; в самом деле, они считают, что раздел всей земли, ч е р н ы й п е р е д е л, как его называют, должен быть произведен в силу естественного, неписанного, элементарного права. Заявление, что скоро пробьет, наконец, час высшей справедливости, было хорошим козырем в игре апостолов Ленина» (8). Одновременно проницательный француз наблюдает реакцию высших классов на свершившуюся Февральскую революцию (вернее, только ее первый акт – без решения «вопроса о земле» революцию завершенной считать было нельзя): «Один только Б. говорит без умолку и, как всегда, выражает свой пессимизм сарказмами:
– Какую радость, – восклицает он, – какую гордость испытываю я, гуляя теперь по городу! Я беспрерывно повторяю себе: отныне все эти д в о р н и к и, все эти и з в о з ч и к и, все эти р а б о ч и е – мои братья… Сегодня утром я встретил банду пьяных солдат; мне хотелось прижать их к своему сердцу…
Повернувшись к князю Ж., он продолжает:
– Михаил Константинович, поторопитесь отказаться от вашего богатства. Погрузитесь вполне лояльно в нищету. Отдавайте скорей ваши земли народу, пока он их не отнял у вас. Полагайте ваше счастье лишь в том, чтобы быть бедным и свободным» (9).
Острить и презирать оставалось недолго. Отдать землю народу не пожелали, и даже в братья записаться не получилось. Изданный 19 февраля (4 марта) 1918 года декрет «О социализации земли» (подписан Лениным и левым эсером наркомом земледелия Колетаевым) постановлял: «Всякая собственность на землю, недра, воды, леса и живые силы природы… отменяется навсегда». Вчерашние рабы, безгласные тягловые, наконец, обрели правящую элиту, которая сказала им «будьте сами хозяевами на своей земле». «Лозунг для масс очень заманчивый. До сих пор вы были в угнетении, теперь будьте господами. И они хотят быть господами. Толкуй тут, что свободный строй требует, чтобы не было господ и подчиненных. Это сложнее, а этот лозунг простой и кажется справедливым: повеличались одни. Теперь будет. Пусть повеличаются другие…» (писатель В. Короленко – жене Е. Короленко, 11 марта 1919 года) (10).
Но если бы только земельный вопрос двигал науськиваемых интеллектуалами всех мастей крестьян и рабочих, тоже вчерашних крестьян! А. Блок писал в статье «Интеллигенция и революция» в 1918 году: «Почему дырявят древний собор? Потому, что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой. Почему гадят в любезных сердцу милых усадьбах? Потому что там насиловали и пороли девок, не у того барина, так у соседа. Почему валят столетние парки? Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему – мошной, а дураку – образованностью. Все так. Я знаю, что говорю» (11). Знаменитый монархист В. Шульгин: «Мы были панами. Но мы хотели быть в положении властителей и не властвовать. Так нельзя. Власть есть такая же профессия, как и всякая другая. Если кучер запьет и не исполняет своих обязанностей, его прогоняют. Так было и с нами: классом властителей. Мы слишком много пили и пели. Нас прогнали. Прогнали и взяли себе других властителей, на этот раз “из жидов”. Их, конечно, скоро ликвидируют. Но не раньше, чем под жидами образуется дружина, прошедшая суровую школу. Эта должна уметь властвовать, иначе ее тоже “избацают”» (12). Это провидение В. Шульгина скоро найдет себе подтверждение, а пока пьянящий ветер народного варварства разлился по империи – резали все и всех. Освобожденная ярость не щадила никого.
От народного повального вандализма несостоявшиеся просветители пришли в шок. П. Струве, хорошо знавший революционное движение изнутри, будучи автором «Манифеста Российской социал-демократической рабочей партии», позже писал: «Интеллигентская доктрина служению народу не предполагала никаких обязанностей у народа и не ставила ему никаких воспитательных задач… Народническая, не говоря уже о марксистской, проповедь в исторической действительности превращалась в разнузданность и деморализацию» (13).
Века накопленной ненависти вырвались в безудержное половодье и вопрос, кто положит половодью предел, кто поставит плотину и заслон, стал вопросом выживания государства. И когда у знаменитого монархиста В. Шульгина в конце его жизни спросили, как он по прошествии стольких лет оценивает приход большевиков к власти, он, по свидетельству очевидца, немного помолчал, а потом медленно, но многозначительно сказал, что, конечно, «не такого пути желал бы он России, но другого у нее, по-видимому, не было» (14). То, что оправдывал очевидец – гениальный Блок – в наше время подвергается осмеянию и вызывает презрение у той же элиты. Э. Рязанов высокомерно заявляет: «7 ноября (годовщину Октябрьской революции – К. К.) я считаю трагической датой в жизни нашего Отечества… К сожалению, народ оказался очень восприимчив к демагогическому лозунгу «Грабь награбленное». Многим миллионам пришлась по душе психология погромщика, полюбилась мораль мародера, прикипели к душе повадки убийцы… Седьмого ноября началось семидесятилетнее царство жлобов» (15).
«Мародеры», «убийцы», «жлобы»… Как далеко от этого пасторальное описание Каратаева. Почему получилось, что интеллигенция из союзника угнетенного народа превратилась в его эксплуататора и ненавистника, пойдет речь в этом разделе книги.
II.
Социалистическое государство появилось на свет в результате победы социальной революции, когда народ (преимущественно крестьянство, движимое перенаселением и голодом) единодушно поднялся на борьбу за хлеб и землю против тех, кто не хотел эту землю отдавать. Либеральная интеллигенция, к топору неустанно призывавшая Русь, явно не ожидала, что во время революции неблагодарный народ начнет истреблять ее с не меньшим остервенением, чем другие правящие классы. Ведь «благородная» кровь хлынула не после Октябрьского переворота, а сразу после Февральский буржуазной революции.
Разложение царской армии, которому всячески потакали А. Керенский и сотоварищи, армии, которая, будучи организованной, вооруженной силой могла бы сдержать страсти – этой армии пришлось первой пережить ярость разагитированного эсерами, большевиками и «трудовиками» народа. Писатель М. Пришвин в своих дневниках описывает разговор с бывшим солдатом царской армии, который вспоминал события 1917 года; автор передает прямую речь собеседника: «Сначала объявили, что Николай отказался от царства. Потом объявили, что царем будет Михаил. А когда в третий раз выстроили, то подполковник вынул шпагу и сломал. Тут же было объявлено, чтобы честь не отдавать, что солдаты и офицеры на равном положении и все товарищи. Стали, конечно, догадываться и веселеть, разговоры пошли всякие. А что это значит, полковник шпагу сломал – этого понять не могли. Но вскоре приехали делегаты и все объяснили. Тогда солдаты согласились и «перемундировали» полк. Я спросил:
– Что это значит: «перемундировали»?
Так спокойно ответил Агафон Тимофеевич.
– Известно что: перестреляли…
– Всех?
- Всех.
– А того подполковника?
– Прикололи.
Что-то было в этом последнем слове до того противоестественное, будто о курице разговор был или о баране.
– Агафон Тимофеевич, – сказал я, – за что же всех-то, как это понять?
– Это отмщение, – ответил Агафон, – мучили нас они, вот и отмщение» (16).
Отмщенье не носило характер мести конкретному человеку – мстили всем господам, жгли усадьбы и добрым дворянам. Старое общество воспринималось народом как несвободное, вернее, построенное на «неволе». Это было связано, в первую очередь, с отчетливо понимавшейся социальной несправедливостью дореволюционного строя. Н. Бердяев: «Hoвыe люди, пришедшие cнизy, были чужды традициям русской культуры, иx отцы и деды были безграмотны, лишены всякой культуры и жили исключительно верой. Этим людям свойственно былo гessentiment по отношению к людям старой культуры, которое в момент торжества перешло в чувство мести. Этим многое психологически объясняется. Народ в прошлом чувствовал неправду социального строя, основанного на угнетении и эксплуатации трудящихся, но он кротко и смиренно нес свою страдальческую долю. Ho настyпил чac, когда он не пожелал больше терпеть, и весь строй души народной перевернулся. Это типический процесс. Кротость и смиренность мoжeт перейти в свирепость и разъяренность» (17).
Прорыв из старого общества воспринимался как прорыв к истинной свободе. Но «свобода» в крестьянском понимании, означала «воля». Возможно, мы имеем дело с одной из наиболее грандиозных и, вместе с тем, трагических иллюзий народного сознания. Логика социального творчества потребовала от народа некий прообраз, тот идеал, в соответствии с которым он собирался преобразовывать существующую реальность. И в арсенале народной культуры этот идеал справедливости чаще существовал как религиозная надежда на «царство Божье», как некая гуманистическая абстракция. Этот этический идеал, конечно, был далек от коммунистического, но здесь важно другое – в качестве его нравственного императива выступал принцип социальной справедливости. Как и в социализме.
В русском менталитете понятия «свобода» и «социальная справедливость» неразрывны, они представляют две стороны одного целого. Слово-понятие «воля» в народном понимании означает выражение свободы от принуждения и любых ограничений. В архаичном крестьянском сознании традиционное прочтение понятия «воля», предполагало освобождение от гнета чиновничества, от налогов, от государственных повинностей, включая обязательную армейскую службу, от правовых ограничений… В России сложилась мощная культурная традиция освобождения как перехода от «неволи» к «воле». Соответственно, революция большевиков, воспринимаемая как акт освобождения, виделась как решающий шаг в переходе к «воле». Но когда большевики принесли новую неволю, их начали резать, как и всех прочих.
Недавно вышла в свет книга тюменского писателя К. Лагунова о Сибирском (конкретнее – Тобольском) народном восстании начала 1921 года: «Дикая ярость, невиданные зверства и жестокость – вот что отличало крестьянское восстание 1921 года… Коммунистов не расстреливают, а распиливают пилами или обливают холодной водой и замораживают. А еще разбивали дубинами черепа; заживо сжигали; вспарывали животы, набивая в брюшную полость зерно и мякину; волочили за скачущей лошадью; протыкали кольями, вилами, раскаленными пиками; разбивали молотками половые органы; топили в прорубях и колодцах. Трудно представить и описать все те нечеловеческие муки и пытки, через которые по пути к смерти прошли коммунисты и все те, кто хоть как-то проявлял благожелательное отношение к Советской власти…» (18)
Зафиксируем основные черты русского общества, точнее, его крестьянской подноготной – отсутствие чувства меры и границы дозволенного (западная законопослушность во многом была продиктована вынужденной скученностью, необходимостью уживаться на ограниченных земельных пространствах); перепады активности от лени до энтузиазма (крестьянская привычка к кратковременному напряжению всех сил во время уборки урожая, хорошо знакомая нам «компанейщина»); коллективный принцип: «Будь как все» (основа коллективизма крестьянской общины).
Не надо видеть в этих чертах особенной доблести, ума или народной мудрости. Но не нужно и думать, что многовековые черты народного характера улетучились, поскольку на несколько десятилетий на территории Российской империи правили большевики. Пленка законопослушности и сейчас может легко порваться, а тогда только драконовские меры могли удержать страну в цивилизации. Удаль на грани и за гранью идиотизма мы можем наблюдать каждый день – в исступленном заплывании за буйки, и в распитии загадочных спиртосодержащих напитков, и «какой же русский не любит быстрой езды». Пожалуй, эти качества хороши на войне, но не в мирной жизни. Нельзя вооружать непредсказуемый народ, а тут по стране бесконтрольно разошлись миллионы вооруженных, озлобленных крестьян. Правительство с ними и безоружными во время первой русской революции едва справились.
вспоминал об одной его лекции о , на которой присутствовал упомянутый выше бывший революционер, профессор П. Струве. После лекции начались прения и Струве заявил: у него был единственная причина для критики Николая II – что тот был излишне мягок с революционерами, которых нужно было «безжалостно уничтожать». Шульгин в шутку спросил, уж не считает ли Струве, что и он сам должен был быть уничтожен. Струве, чрезвычайно разволновавшись, воскликнул:
– Да!
И, встав со своего места, зашагал по зале, тряся седой бородой.
– Да, и меня первого! Именно так! Как только какой-нибудь революционер поднимал голову свою – бац! – прикладом по черепу! (19)
Собственно, позже Сталин так и поступил, однако это не решило накопившихся проблем социума. Царство Божье (символ высшей истины) в понимании освобожденного народа – это жизнь без государственных тягот («воля») и заслуженное рабство бывших господ («справедливость»). В массовом сознании народа «свободный строй» представлял собой перевернутую социальную пирамиду, в которой менялись местами господа и подчиненные. Вспомните процитированное выше письмо В. Короленко («Повеличались одни. Теперь пусть повеличаются другие…») А теперь другое послание: «Нам, большевикам, пришло время жить и наслаждаться жизнью. Пускай теперь поработают те, на которых мы работали сотни и сотни лет! Пускай эти зажиревшие люди поработают до пота лица и поймут и сознают, что вели неправильную жизнь, – писал в ноябре1930 года«всесоюзному старосте» М. Калинину член коммуны «Красный Октябрь» Ленинградской области В. Скурдинский (20). Можно не сомневаться, что работяга Скурдинский не читал личной переписки писателя В. Короленко, и вообще не факт, что знал о его существовании. Но мысли изложены те же!
Там, где имеется Царство (пусть даже и справедливости), там есть и Царь, мудрый поводырь и народный заступник. Такова многовековая традиция крестьянского мировосприятия. Помощник присяжного поверенного, интеллигент и дворянин В. Ульянов-Ленин, ставший во главе власти, признанной большинством народа, быстро превратился в народном сознании в такого царя. «Сидит Ленин на престоле, два нагана по бокам. Дал он нам, крестьянам, землю – разделить по едокам», – в этой народной частушке в образе Ленина отражена и высшая справедливость («земля по едокам»), и легитимность новой власти («на престоле»), и ее могучая сила (пистолеты, целых два!). Долгие годы мифический «Ильич» являлся неиссякаемым источником добра, силы, света и жизни для миллионов безвестных каратаевых русского народа.
Общий настрой определялся тем, что Ильич казался покаявшимся за перегибы «военного коммунизма» и пострадавшим, искупившим тяжелой болезнью свои прежние грехи, почти мучеником. Вот что говорил один старый крестьянин, пришедший в Горки проститься с Лениным 22 января 1924 г.: «Ведь он наш-то, Ильич, за крестьянство страдал, ну вот и кончина его праведная, легкая… без муки… сел… дайте, говорит, испить… тут в одночасье и кончился». Еще в 1926 году селькор с Северного Кавказа пересказывал местную легенду о том, что «Ленин жив, но он тайно ходит по земле и следит за работой Советской власти», а похоронен вместо него кто-то другой(21). Эта вера в высшую справедливость надолго стала для Советской власти чем-то вроде охранной грамоты. Но реальность радикально отличалась от крестьянских сказок о добром царе, пришедшем защитить простой народ и его землю.
Ленин крестьянство не любил и не понимал. Все его представление о сельском хозяйстве ограничивалось кратким хозяйствованием на небольшом хуторе, который в 1889 году Ульяновы купили вблизи Самары. Работа сразу невзлюбилась. «Я начал было, – рассказывал Ленин Крупской, – да вижу – нельзя, отношения с крестьянами ненормальные становятся» (22). Да и второй опыт крестьянского хозяйствования состоял лишь в том, что под конец жизни Владимир Ильич украсил свой дом в Горках горшочками с овсом, просом, ячменем, гречихой и прочей озимой пшеницей. На этом отношения типично городского жителя со средой обитания подавляющего числа населения его страны и заканчивались. Однако Ленина подобная нестыковка абсолютно не тревожила, поскольку любовь к отеческим гробам не волновала в принципе. Сам Ленин говаривал: «Пролетариат не может любить того, чего у него нет. У пролетариата нет отечества». Его не было и окружавших Ленина интернационалистов, оно просто не подразумевалось доктриной. Марксизм – это городская, космополитическая религия.
И что щадить – народ, дремучий погромный нрав которого революционеры, особенно еврейского происхождения, оценили в полной мере? Презренных интеллигентиков, которые так и смогли удержать полученную ими в Феврале власть? Монархистов, которые первыми бросили своего императора? Любовь к некоему географическому пространству или березовым лесонасаждениям глубоко противна материалистическому уму. Более того, нелюбовь к России у русских революционеров продиктована самим марксизмом. Ведь никто никогда не говорил о России с такой проникновенной ненавистью, как К. Маркс (разве что его русские ученики, считавшие эту ненависть одной из самых святых и правых). «Оплот мировой реакции», «угроза свободному человечеству», «единственная причина существования милитаризма в Европе», «последний резерв и становой хребет объединенного деспотизма в Европе» – вот излюбленные его выражения. Известный политолог и философ А. Дугин обращает наше внимание, что все «атлантисты» (т. е. участники западноевропейской, основанной «рынке» цивилизации – К. К.), включая коммунистов, в их «мессианском» измерении, всегда вели себя по отношению к евразийскому населению… как колонизаторы, как пришельцы» (23).
Нет, конечно, во время Гражданской войны, когда припекло, большевики использовали весь арсенал дорогих патриоту слов, включая «Отечество», даже, невзирая на то, что у пролетариата его вроде бы не имеется. Воззвания, вроде «Социалистическое отечество в опасности» авторства Л. Троцкого, были четко рассчитаны на крестьянские массы, военспецов из офицеров да примкнувшую к большевикам интеллигенцию. Позже Лев Давидович вспоминал: «Написанный мною проект – “Социалистическое отечество в опасности” – обсуждался вместе с левыми эсерами. Эти последние, в качестве новобранцев интернационализма, смутились заголовком воззвания. Ленин, наоборот, очень одобрил: “Сразу показывает перемену нашего отношения к защите отечества на 180 градусов. Так именно и надо”» (24). То есть «новобранцы» испытали девичий стыд за слова из буржуазного лексикона, но более опытные товарищи свои принципы легко меняли по мере необходимости – на том стояла и стоять будет мировая политика.
Самих же радикальных большевиков вопросы жизни отдельного «отечества» не слишком тревожили – их интересовал надежный плацдарм для Мировой Революции и все, что могло разжечь пожар, поддерживалось и одобрялось. Собственно, здравицей Мировой Революции воззвание про «защиту социалистического отечества» и заканчивалось. Так рождалось противоречие между отравленной доктринерством коммунистической революционной элитой и чаяниями простого народа о спокойной жизни на своей земле.
Изначально леворадикальному государству было наплевать на чаяния своих граждан, щепок для костра мировой революции, но когда революционный медведь, изнуренный войной, разрухой и голодом вынужденно угомонился в своей берлоге, перед правителями стала задача обустройства занятой ими территории. Причем, обустройства, которое не могло не принимать во внимание интересы подавляющего числа граждан – крестьян. Провал политики военного коммунизма заставил искать большевиков искать обходные пути к общечеловеческому счастью с помощью долговременной социальной инженерии, и в этих стратегических планах усиление позиций новой крестьянской «буржуазии» (кулаков) представляло серьезную политическую опасность для коммунистической диктатуры. Но окончательное решение вопроса, к сильному раздражению правоверных революционеров, откладывалось. В 1922 году был издан новый закон «О трудовом землепользовании», который предоставлял крестьянству самому избирать способ землепользования:
а) общинный (с уравнительным переделом земли);
б) участковый (с неизменным правом двора на землю);
в) товарищеский (артели и коммуны).
Итак, вековая мечта русских интеллигентов, казалось, свершилась – Платон Каратаев свободен. Он, правда, оказался другим: более решительным, злым, что ли? Часть радетелей пустил в расход, другая в ужасе разбежалась. Но при власти был, какой-никакой, а интеллигент Ленин, окруженный вполне образованными соратниками, с большевиками сотрудничали многие лидеры дореволюционной культурной жизни. Присмотревшись, начали возвращаться из эмиграции некоторые беглецы. Один из наиболее знаменитых – граф и писатель Алексей Толстой. В 1924 году одной из своих первых после возращения на родину статей – «Задачи литературы» – он выдели одну из самых главных задач писателя нового времени: «Лев Толстой написал Платона Каратаева; они, Платоны, миллионами в то время бродили по Русской земле. Теперь Платон – да не тот» (25). Значит, изучение Платонов (а не только «быстрых разумом Невтонов») становится во главу угла советского искусства.
III.
Изменение генотипа народа, перестройка основ народной жизни – вот главная задача, которая определила линию большевиков после неудачи спонтанной мировой революции. Для долговременного и успешного строительства коммунистического государства необходимо было совершить еще одну революцию – культурную. Причем, она должна быть реальной, а не на словах. Даже в середине 1930-х годов значительно более половины взрослого населения СССР составляли люди, родившиеся до 1900 года, то есть ставшие взрослыми еще в Российской империи, со всеми своими неизжитыми предрассудками, традициями, суевериями и представлениями о мире. А что же говорить о двадцатых!
Масштаб задач, стоявших на пути развития мышления нового человека, был огромен – от преодоления неграмотности до культивирования особого социалистического искусства. И здесь нашлось широкое поле деятельности для интеллигенции, действительно ставшей нужной своему народу. «Самое же главное было в том, – писал об этом времени С. Эйзенштейн, – что здесь каждый укреплялся в осознании того, что делу революции нужен всякий. И, прежде всего именно в своем неповторимом, угловатом, индивидуальном виде» (26). Допустим, он писал неискренне, для публики, но можно вспомнить частную переписку А. Толстого, выговаривавшей своей жене Н. Крандиевской за снобизм и презрение к пытавшемуся приподняться над своим невежеством народу: «На тебя болезненно действует убожество окружающей жизни, хари и морды, хамовато лезущие туда, куда должны бы входить с уважением. Дегенерат, хам с чубом и волосатыми ноздрями повергает тебя в содрогание, иногда он заслоняет от тебя происходящее. Я стараюсь этого не замечать, иначе я не увижу того, что тот заслоняет» (27). Выговаривал ей не только в письменном виде, но и в форме домашних скандалов:
– Интеллигентщина! Непонимание новых людей! – кричал в раздражении на супругу великий писатель. – Крандиевщина! Чистоплюйство! (28)
И ведь таки развелся, и не только молодая любовь тому причиной. А. Толстого особо раздражала манера за частностями, мерзкими деталями, не видеть тектонических изменений, первой за всю историю России полномасштабной попытки образовать и духовно раскрепостить народ. Пес с ними, с домашними скандалами, но в здесь мы видим четкую разделительную полосу: существует ли долг интеллигенции перед народом просвещать его, либо жить своей отдельной интеллектуальной жизнью. В 1920-е и 1930-е году в ходу была первая точка зрения, просвещение рассматривалась как гражданский долг образованных людей перед гражданами своей страны. Это обстоятельство и определяло гуманистический характер социального творчества. Вот почему, несмотря на свою подчиненность решению социальных проблем жизнедеятельности общественного строя, оно имеет в первую очередь огромное культурное значение.
Именно в те годы впервые была тронута целина народного сознания, породившего феномен гуманистической советской культуры, базирующейся на массовой образованности народа. «Гуманистическое начало и Ренессанса, и советской художественной культуры несет в себе ориентацию на идею всестороннего развития личности… И Ренессанс, и советская художественная культура являли собой результат синтезирования вдохновенно переживаемой духовности с материально понимаемой жизнью» (29). Новый строй отрицал врожденную алчность, корысть, продажность людей, презирал ненависть по расовым, религиозным или национальным признакам. Новая власть хотела вообще стереть как можно больше граней, оставленных «проклятым прошлым». Она старалась устранить противоречия между трудом и капиталом, между городом и деревней, между умственным трудом и физическим и т. д. Должна была оставаться одна большая грань: между трудящимися и нетрудящимися.
Понятное дело, что просветительская и пропагандистская работа должна была кропотливо организовываться, в первую очередь, коммунистическим государством. Между тем, государство не могло не принимать в расчет крестьян, тех самых миллионов каратаевых и присущую им манеру поведения, сформированную многовековой традицией русской крестьянской общины. А она имела весьма мало общего с западноевропейскими устоями марксизма.
Когда средневековая Европа превращалась в современный Запад, произошло освобождение человека от связывающих его солидарных, общинных человеческих связей. Капитализму был нужен человек, свободно пеpедвигающийся по стране и вступающий в отношения купли-пpодажи на рынке рабочей силы. Поэтому община всегда была главным врагом буржуазного общества и его культуры. В соответствии с представлениями о человеке и с теми связями, которые соединяют людей в общество, строится политический порядок, определяющий тип государства. Имея как образец идеал семьи, традиционное общество порождает т. н. патерналистское государство (от лат. pater – отец). Здесь отношения власти и подданных иерархичны и строятся по образу отношений отца и детей. Ясно, что представления о свободе, взаимных правах и обязанностях здесь принципиально иные, нежели в государстве западного общества, роль которого сведена к функции полицейского на рынке (государство – «ночной сторож»).
Когда после Второй Мировой войны на Западе возникла необходимость лучшего понимания возникшей на его границах сверхдержавы, феномен советской государственности стал объектом пристального внимания исследователей. Тогда на Западе проживали сотни тысяч бывших советских людей, по тем или иным причинам не возвратившихся после войны в СССР. Детальный опрос среди них, изучение их мнений и менталитета облегчало европейской элите понимание страны, психологии ее граждан, мотивов их поведения. Этот т. н. «Гарвардский проект», осуществленный в 1950 — 1951 годах на основе опроса очень большого числа перемещенных лиц, был обобщен американцами А. Инкелесом и Р. Бауэром в монографии «Советский гражданин». В результате большой и кропотливой работы, авторы исследования сумели очертить политический идеал русских: «Патерналистское государство с чрезвычайно широкими полномочиями, которое решительно их осуществляет, направляя и контролируя судьбу страны, но которое в то же время благожелательно служит интересам гражданина, уважает его личное достоинство и оставляет ему значительную свободу желаний и чувство защищенности от произвольного вмешательства и наказания». Это вызвавшее сенсацию исследование в целом адекватно отразило многовековой стереотип, особенность восточноевропейского менталитета (30).
Государство, помогающее своим гражданам, плотно опекающее их, но не вмешивающееся в их личную жизнь – это, по сути, один из признаков авторитарного режима. Он существенно отличается от тоталитарного, который контролирует все стороны жизни гражданина. Тоталитаризм сталинского толка перегнул палку, люди были бы вполне удовлетворены общественным (общинным) контролем, но без репрессивных крайностей.
В числе прочего, во взаимосвязи с крестьянским сознанием советский строй породил необычный тип промышленного предприятия, где производство было неразрывно переплетено с поддержанием важнейших условий жизни работников, членов их семей – т. н. «социальная сфера», которую создавали советские промышленные предприятия для своих работников. Это переплетение, идущее от тысячелетней традиции общинной жизни, настолько прочно вошло в коллективную память и массовое сознание, что казалось естественным.
Такое коллективное сознание диктовало подтягивание всех членов общины до единого знаменателя, в том числе и в отношении общей культуры производства и поведения, включая заботу общество об отстающих (даже на уровне учебного класса). Но размеренная жизнь общины несовместима с динамичным строем, который задумали построить в СССР реформаторы, надеясь создать модель экономики, не уступающей по эффективности западному капитализму.
Объяснимы попытки революционной власти преодолеть экономическую пропасть между Востоком и Западом в максимально короткий срок, опираясь на народный подъем, как говорили раньше, энтузиазм масс. Кратковременное напряжение всех сил свойственно крестьянскому сознанию, привыкшему полностью мобилизовать рабочий энтузиазм в период, скажем, сева и уборки урожая. Разумеется, построение Царства Божьего на земле требует больших, более долговременных усилий, что энтузиасты охотно понимали и принимали. Н. Бердяев анализирует феномен массового энтузиазма: «Каждый молодой человек чувствует себя строителем нового мира. Мир стал пластичен, и из него можно лепить новые формы. Именно это больше всего соблазняет молодежь. Каждый чувствует себя участником нового дела, имеющего мировое значение. Жизнь поглощена не борьбой за собственное существование, а борьбой за переустройство мира» (31).
Подспорьем (а порою и помехой) им служили сами черты народного характера. Анализ высказываний иностранцев и высказываний в средствах массовой информации позволяет фиксировать следующие моменты. Особенности поведения русских (россиян): неточность во времени; не следование технологической дисциплине, технологическому регламенту; но при этом выполнение порученной задачи, несмотря на отсутствие всех необходимых средств; эмоциональность, энтузиазм, увлеченность в период стремления к цели.
Эту особенность народа к восприятию и стремлению к возвышенной цели не раз отмечали писатели. Например, И. Эренбург вспоминает, как во время собрания на строительстве магистрали Москва – Донбасс «один землекоп, в бараньей шапке, с обветренным лицом, говорил: «Да мы во сто раз счастливее проклятых капиталистов! Они жрут, жрут и дохнут – сами не знают, для чего живут. Такой прогадает, смотришь – повесился на крюке. А мы знаем, для чего мы живем: мы строим коммунизм. На нас весь мир смотрит…» (32) А какое разнообразие типов этих народных строителей коммунизма описывают Ильф и Петров: «Был здесь сормовский рабочий, посланный в поездку общим собранием, и строитель со Сталинградского тракторного завода, десять лет назад лежавший в окопах против Врангеля на том самом поле, где теперь стоит тракторный гигант, и ткач из Серпухова, заинтересованный Восточной Магистралью, потому что она должна ускорить доставку хлопка в текстильные районы. Сидели тут и металлисты из Ленинграда, и шахтеры из Донбасса, и машинист с Украины, и руководитель делегации в белой русской рубашке с большой бухарской звездой, полученной за борьбу с эмиром».
Медленный эволюционный путь не мог удовлетворить вечно пришпоривающих ход истории революционеров. Вообще, стремительная переделка человека – отличительная черта всех утопистов. Тем более, таких радикальных как большевики образца 1920-х годов. Ради ускорения предлагалось даже переделывать народ искусственно. Л. Троцкий (1923 г.): «Человеческий род, застывший хомо сапиенс, снова поступит в радикальную переработку и станет под собственными пальцами объектом сложнейших методов искусственного отбора и психофизической тренировки». Здесь уже недалеко и до прозрений светочей перестройки, вроде академика Н. Амосова, писавшего в1992 г.: «Исправление генов зародышевых клеток в соединении с искусственным оплодотворением даст новое направление старой науке – евгенике – улучшению человеческого рода. Изменится настороженное отношение общественности к радикальным воздействиям на природу человека, включая и принудительное (по суду) лечение электродами злостных преступников… Но здесь мы уже попадаем в сферу утопий: какой человек и какое общество имеют право жить на земле» (33).
Были не только слова, но и всяческие эксперименты над человеческой природой – профессор Преображенский из «Собачьего сердца» был не одинок в своих изысканиях. Например, в 1926 году доктор Манойлов с помощью изобретенного им реактива, определял половую принадлежности крови. Ну, ладно половую, но речь шла и национальной принадлежности. По мнению Манойлова, кровь разных народов окисляется по-разному. И в 187 случаях из 222, если верить прессе тех лет, он определил национальность правильно. А это уже прямая перекличка с последующими нацистскими изысками в области чистоты крови и расы. Только цель переделки человека была диаметрально другой – не возвращение к национальным истокам, а создание человека будущего.
Целью всех мук и страданий, жесточайшей коллективизации и просто героической индустриализации должно было стать осуществление мечты: создание на востоке Европы народа, не менее энергичного и целеустремленного, чем его западные соседи. Знаменитый испанский философ Х. Ортега-и-Гассет пишет в 1930 году: «Москва прикрывается тонкой пленкой европейских идей – марксизмом, созданным в Европе применительно к европейским делам и проблемам. Под этой пленкой – народ, который отличается от Европы не только этнически, но, что еще важнее, по возрасту; народ еще не перебродивший, молодой. Если бы марксизм победил в России, где нет никакой индустрии, это было бы величайшим парадоксом, который только может случиться с марксизмом. Но этого парадокса нет, так как нет победы. Россия настолько же марксистская, насколько германцы Священной Римской империи были римлянами» (34).
Индустриализация, коллективизация, создание новой армии – все это были части большой программы модернизации СССР. Главным в ней было превращение человека с крестьянским типом мышления, восприятием времени, стилем труда и поведения в человека, оперирующего точными отрезками пространства и времени, способного быть включенным в координированные, высокоорганизованные усилия огромных масс людей. То есть, в человека, сходного по ряду признаков с человеком современного индустриального общества, способного быть оператором сложной производственной и военной техники. приходилось обучать – и с немалыми затратами. 26 декабря 1934 года на приёме передовых сотрудников металлургической промышленности в Кремле Сталин пролил свет на ход рассуждений тогдашнего советского руководства: «У нас было слишком мало технически грамотных людей. Перед нами стала дилемма: либо начать с обучения людей в школах технической грамотности и отложить на 10 лет производство и массовую эксплуатацию машин, пока в школах не выработаются технически грамотные кадры, либо приступить немедленно к созданию машин и развить массовую их эксплуатацию в народном хозяйстве, чтобы в самом процессе производства и эксплуатации машин обучать людей технике, выработать кадры. Мы выбрали второй путь. Мы пошли открыто и сознательно на неизбежные при этом издержки и перерасходы, связанные с недостатком технически подготовленных людей, умеющих обращаться с машинами. Правда, у нас наломали за это время немало машин. Но зато мы выиграли самое дорогое – время – и создали самое ценное в хозяйстве – кадры. За 3 — 4 года мы создали кадры технически грамотных людей как в области производства машин всякого рода (тракторы, автомобили, танки, самолёты и так далее), так и в области их массовой эксплуатации. То, что было проделано в Европе в продолжение десятков лет, мы сумели проделать вчерне и в основном в течение 3 — 4 лет. Издержки и перерасходы, поломка машин и другие убытки окупились с лихвой. В этом основа быстрой индустриализации нашей страны».
Результаты титанических усилий стали очевидны уже в ближайшее время, во время грянувшей войны с нацистской Германией. Ворвавшиеся на нашу землю захватчики с изумлением отмечали изменившийся облик страны: «Строительство и технические успехи русских никак не вписывались в наши представления о России. А там двадцати лет оказывалось достаточно, на что другие страны тратили столетия. Выполнялись пятилетние планы, проектировались новые заводы и фабрики. Всем этим русские занимались с фанатизмом и с чрезмерной затратой энергии и материалов. Это стоило жертв, лишений, тягот, каторжной работы и силы духа. Многое оставалось попыткой, смелым экспериментом. Возникали жилые здания, заводы, фабрики, предприятия. Иногда все это казалось игрой гигантского ребенка. Но новое поколение в России обладало силой и мужеством. Все постороннее и ненужное погибало. Трудовой процесс не останавливался, не обращая внимания ни на какие препятствия. Люди формировались по воле времени, стали техниками, инженерами, квалифицированными рабочими, организаторами и в конечном итоге опытными командирами и рядовыми Красной Армии. Они зачастую действовали механически, как роботы, и, обладая титанической волей, создавали оружие. Эти люди верили своей власти и подчинялись ей».
Народы СССР вольно и невольно заплатили за индустриализацию колоссальную цену. И во многом она стала водоразделом, определившим дальнейшую судьбу страны. Используя насилие, социальные революционеры закрепляли, прежде всего, увы, незападные черты: покорность, сугубую лояльность, глубинное неверие в себя. С одной стороны, мы видим грандиозный порыв, вдохновленный народной мифологией и искренним желанием жить лучше в своей стране. С другой, приспособленчество, неуклонно пробуждающееся желание элиты безраздельно властвовать и владеть самому. На смену огромному социальному оптимизму, хотя и сопряженному с разгулом кровавой стихии и разнузданностью страстей, приходит горькое ощущение несбывшихся надежд, новой несвободы, тяжелого ярма государственного принуждения.
Разрыв между задуманным и построенным вызывал растущее раздражение людей и условиями повседневной жизни. Человек образованный, вышедший из лачуги, ощутил новые потребности. «Создав идеальное (воплощение) коммунизма – советскую культуру, наше общество оказалось впереди «реального социализма», в то время как его материальные отношения остались позади капитализма» (35). Инициированная сверху советская культурная революция взрастила массовую образованность и неизбежное повышение требований к социальным стандартам, что, в конце концов, стало катализатором взрыва.
IV.
Великой трагедией для народа было то, что большевизм экстренно навязывал жесточайшую дисциплину вместо стимуляции внутреннего позыва к дисциплине. Но естественная скорость распространения идей не устраивала большевиков категорически. Дефицит времени они ощущали острее всего. Вместо планомерной осады шел всеобщий штурм. Русский крестьянин, выковырянный из привычного быта, толпами устремлялся в город, давая строю необходимые трудовые ресурсы для потрясающих свершений. Но упорно оставался самим собой в своих слабых и сильных сторонах.
Удивительный народный типаж встречаем дневниках Ю. Нагибина, недоумевающего и – одновременно – восхищенного величием маленького человека: «Где-то между Раховым и Хустом (Закарпатье) увидел на перекрестье горных дорог плохонького мужичка в ватнике и стоптанных сапогах, пожилого, с пористым носом и ржаными выцветшими усами. Типичный такой рязано-владимирский обитатель. Был он, как полагается в предвечерний час русскому мастеровому человеку, под хмельком, шел по какому-то своему неважному делу и задержался, чтобы перекинуться словом со смуглым, цыганского вида парнем. Рядом румынская граница, кругом Карпатские горы, где обитают легконогие, сифилитические гуцулы, бандеровцы бродят, скрываются в каких-то щелях посланцы Ватикана – мировая кутерьма! А он стоит себе так простенько, будто на околице рязанской деревеньки, нисколько не удивленный ни странностью окружающего, ни тем, что его занесло в такую даль. А ведь это он виноват, что России пришлось расшириться до Тиссы, вобрать в себя Прикарпатье и часть Закарпатья, захватить Мукачев и Ужгород, вклиниться в мягкое тело Средней Европы. Не по прихоти государственных деятелей сотворилось такое. Ему, мужичку этому, тесно, хоть он и не ведает о том. Я впервые так остро и отчетливо ощутил этот жуткий и неотвратимый центробежный напор, эту распирающую энергию великого народа, которому надо и надо расширяться, хотя и своего простора хватает с избытком» (36).
Ну, как тут не вспомнить Льва Толстого и его Платона Каратаева, русского крестьянина – одетого то в военную форму, то в рабочую спецовку – полного причудливых представлений о мире. Для большевиков заменить размытые, почти поэтические представления крестьянства четким материалистическим мировоззрением подразумевало возможность превратить новое государство в четко работающий современный механизм. Но не так-то легко донести вчерашнему пастуху значение микрона и заставить его с этим микроном дисциплинированно работать.
На протяжении рассматриваемой эпохи все учреждения государства – фабрики, мастерские, тюрьмы, школы, больницы, приюты или казармы, какими бы ни были их декларируемые функции, выступали также и производителями нового порядка; в этом заключалась их скрытая, но очень важная социальная функция. Среди таких всепроникающих институтов два обладали решающим значением, что достигалось благодаря их огромной сфере охвата. То были промышленные фабрики, стремительно множащиеся в период индустриализации, и основанная на всеобщей воинской повинности армия. Можно было заведомо ожидать, что большинство граждан мужского пола пройдет через их дисциплинирующие мастерские и обретет привычки, которые гарантировали бы их подчинение правилам, конституирующим заданный порядок (а затем, в качестве «глав семейств», они заставят женщин и детей выполнять эти предписания).
«Опролетаривание» основной массы населения государством горячо поддерживалось, поскольку давало рабочие руки для индустриализации, а во-вторых, режим, не доверяя зыбкости убеждений крестьянства и опираясь на марксистскую доктрину, стремился расширить пролетарскую социальную базу. М. Кольцов: «Пока мы живем в мелкокрестьянской стране, для капитализма в России есть более прочная база, чем для коммунизма. Это надо запомнить» (37). То есть самой системой подразумевались мероприятия в рамках социальной инженерии, например, переселение граждан в город, и их последующее приручение и идеологическая обработка. Да и жить простому человеку в городе было все-таки полегче, чем в деревне. В 1928 году агроном-стажер В. Медведев в письме М. Калинину из Тульской губернии: «Крестьяне очень завидуют жизни рабочих, их восьмичасовому рабочему дню. И впечатление в результате работы среди них получается такое, что дай им всем работу на фабрике, заводе, не задумываясь, бросят землю и уйдут» (38). Напомню, что это написано задолго до голода 1933 года и массового бегства из деревни в 1950-х и 1960-х годах. Д. Самойлов: «Можно сколько угодно говорить о труде-удовольствии, но тогда почему вся Россия от этого труда разбежалась? Говорят – разбежалась от колхозов, от великого перелома. Нет! Великий перелом, индустриализация открыли путь в город. А колхозы дали возможность отлынивать от тяжелого труда, от всей трудовой крестьянской поэзии» (39). Да и сегодня – много ли среди нас желающих жить при ненормируемом рабочем дне, без электричества, отопления и канализации? «Поедем в город, там хорошо, коммунальные услуги», – вместо приевшейся «звезды с неба» И. Ильф в своих записных книжках дает приземленный вариант любовной мечты. В общем, ясно, что крестьянство двинулось в города еще до голодных испытаний начала тридцатых годов, которые лишь ускорили процесс, который пришлось насильственно тормозить введением института прописки и паспортизацией населения.
Ясно также, что новичкам усвоить городскую культурную среду обитания за короткое время было невозможно. Люди привозили свою привычки, свой образ жизни, и даже свою живность. Дело доходило до анекдотов. Так соседи М. Булгакова привезли из деревни петуха, который страшно раздражал писателя тем, что пел ночью без времени – жизнь в городе сбила петуха с толку. Миллионы человек, вырванных из своей прежней среды, не могли в суете городской агломерации удовлетворить свои насущные, пусть и неосознаваемые, потребности – даже побыть в одиночестве у себя дома. Помните жильца в общежитии им. монаха Бертольда Шварца, который умолял окружающих: «Да дайте же человеку поспать!» Это постоянная и всеобщая неудовлетворенность окружающим миром – основание для острого недовольства, человеческой истерии, особый тип социального кризиса.
Хлынувший в город поток новых горожан вполне естественно раздражал и людей городской культуры – неумение пользоваться коммунальных хозяйством, соблюдать правила общежития, попытка самоутвердиться в новой среде, навязывая свои представления о жизни – все это вызывало раздражение образованных горожан. Быстро выяснилось, что кроме кучки подвижников, фанатиков «культурной революции», поводыри свой народ не любят. Разумеется, когда речь идет не в публичных выступлениях, а дневниках, интимной переписке, беседах с друзьями. Возьмем добрейшего вроде, неоднократно нами цитировавшегося Корнея Ивановича Чуковского: «27 июня. В Сестрорецке. В пустой даче Емельяновой за рекой. (…) В курорте лечатся 500 рабочих – для них оборудованы ванны, прекрасная столовая (6 раз в день – лучшая еда), порядок идеальный, всюду в саду ящики для окурков, больные в полосатых казенных костюмах – сердце радуется: наконец-то и рабочие могут лечиться (у них около 200 слуг). Спустя некоторое время радость остывает: лица у большинства – тупые, злые. Они все же недовольны режимом. Им не нравится, что «пищи мало» (им дают вдвое больше калорий, чем сколько нужно нормальному человеку, но объем невелик); окурки они бросают не в ящики, а наземь и норовят удрать в пивную, куда им запрещено» (40). Он же: «Войтоловскому я очень обрадовался, т. к. он – 1) пошляк, 2) тупица. Мне нужен был именно такой читатель, представитель большинства современных читателей. Если он одобрит, все будет хорошо» (41). Напомню, дело происходит во время «культурной революции», читают практически все. Итак, современные Чуковскому читатели – тупицы и пошляки. А писатели? Вот их описание от К. Чуковского: «Основная масса состояла из очень простодушных людей, вроде тех, что прежде заполняли галерку. Дремучие глаза, мясистые деревенские щеки. «Интеллигентных» лиц почти нет. Ни за что не скажешь, что писатели» (42). И даже щеки ему «деревенские»!
Другой гуманист – М. Пришвин: «Какой страшный край эта Великороссия! ведь только странные ученые-спортсмены могут интересоваться частушками: я не знаю, что может быть глупее этой девицы-куклы, выплевывающей подсолнухи и время от времени изрыгающей частушку» (43). О прочих глупых девицах М. Булгаков: «У нас новая домработница, девица лет 20-ти, похожая на глобус. С первых же дней обнаружилось, что она порочно по-крестьянски скупа и расчетлива, обладает дефектом речи и богатыми способностями по творческой части, считает излишним существование на свете домашних животных – собак и котов («кормить их еще, чертей»)… сперва жена моя, затем я с опозданием догадались – девица оказалась трагически глупа» (44). То, что крестьянская расчетливость и скупость вовсе не от хорошей жизни как-то в голову писателю не приходит. Ладно, дальше – жена его, Елена Сергеевна: «12 июля.(37) Остановились на Арбатской площади, смотрели на проходивших физкультурников. Издали очень красивое зрелище – коричневые тела, яркие трусы. Вблизи – красивых лиц почти нет, и фигур тоже» (45). Существует как бы две планеты – одна заселена интеллектуалами, другая – обслуживающими их «пролами».
Примеров ледяного презрения множество и в послевоенной литературе. В. Ерофеев отмечает в своих записных книжках: «Мне ненавистен «просто человек», т. е. ненавистен постоянно и глубоко, противен и в занятости и в досуге, в радости и в слезах, в привязанности и в злости, и все его вкусы, и манеры, и вся его «простота» наконец…» (46). То, что это не эмоциональный всплеск, а гложущая мысль свидетельствует и особо отмеченная им в записных книжках мысль французского философа: «Де Местр: простолюдин глуп, груб, безнравственен и подл» (47). Ерофеев явно находит в этом созвучие со своими внутренними чувствами. Ю. Нагибин о народе: «…их неспособность слушать, темная убежденность в кромешных истинах, душевная стиснутость и непроветриваемость носят патологический характер» (48). Чувствуется прямо-таки физическая ненависть простонародью, как и у Ерофеева. «Сукины сыны, – как говаривал незабвенный слесарь-интеллигент Виктор Михайлович Полесов. – Возомнили о себе! Хамы!»
Ничего удивительного нет – со времени мужиковствования графа Толстого прошло достаточно времени – народ успел показать себя и в революции, и в гонениях на интеллигенцию, и в нежелании постигать высокие истины самозваных учителей. Вот эту черту презрения к народу подмечал в своих дневниках кинорежиссер А. Довженко, человек, который народ тонко чувствовал, как и ощущал разницу между народом и его правителями: «Начинается разложение… Появляются шакалы, трусы, шкурники и мизерные флюгеры, партийные и беспартийные, которым никогда не было дела до народа, для которых народ существовал всегда как прислуга, как класс, как мужики (выделено мной – К. К.). Трусы забудут обо всем на свете и предъявят еще обвинения, почему так плохо велась война» (49). Так впоследствии и получилось.
Мы говорим о страданиях интеллигенции при Советской власти (при «сталинщине», при «казарменном социализме» или «застое») напрочь забывая время, в котором жили наши герои. И были ли они по-настоящему с народом? Современный публицист, стоящий явно на прокоммунистических позициях вопрошает: «Чем занимались наши Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Булгаков – эти иконы “интеллектуальных” антисоветчиков?.. Они ни словом не поддержали усилий партии, правительства и государства по актуальнейшим, жизненно важным для народа и страны направлениям: резкому повышению образования, созданию широкой квалифицированной и технически вооруженной медицинской помощи, по заботе о детях, по созданию мощной самостоятельной промышленности, в том числе и в первую очередь военной, воспитанию советского или хотя бы русского патриотизма и т. п. Чем они помогли стране? На их, что ли, произведениях воспитывались молодогвардейцы и защитники Сталинграда?» (50) Вопросы резкие, полемические, но они имеют право быть.
Истинное непонимания эпохи скользит в последних словах М. Булгакова на смертном одре: «За что меня жали? Я хотел служить народу… Я никому не делал зла» (51). Но нуждались ли в Булгакове вчерашние «кухаркины дети», те ли задачи перед ними стояли? В своих записках друг Булгакова Е. Петров бегло обрисовывает довоенную уличную сценку – пацаны на улице играют в волейбол: «Мальчики образовали кружок и кидали мяч… Перед соседним домом дожидались похоронные дроги. Вынесли гроб, выкрашенный масляной краской, под дуб. Дроги тронулись в свой обычный страшный путь. Сзади шла поникшая женщина. Ее поддерживали под руки… Дроги подъехали совсем близко, но мальчики продолжали играть. И только когда печальная черная лошадка коснулась мордой чьей-то спины, круг распался, по-прежнему не расставаясь с мячом. Никто даже не посмотрел на похороны… Такое комсомольское презрение к смерти не проходит даром. То были первые советские мальчики, которые сплошь полегли на войне» (52). С фронта не вернулся, как мы помним и сам Е. Петров.
Поколение «первых советских мальчиков» не нуждалось в Булгакове и Ахматовой, их массовое почитание пришлось на другое поколение, другие вкусы, другие опасности. Даже враги вынуждено признавали качества воспитанного большевиками стального поколения. Эсэсовский ветеран Э. Керн в своих мемуарах мало хорошего пишет об СССР, но и он отдает должное неожиданному противнику: «Наши храбрые и опытные войска вполне могли разгромить военную машину России и уничтожить ее промышленный потенциал, но никто не удосужился предупредить о глубине политического и психологического зомбирования русских людей. Мы столкнулись с новой, незнакомой разновидностью человеческой породы – человеком советским. Доскональные знания произведений Достоевского и поэм Пушкина не могли нам помочь. Нам не попадались ни Анна Каренины Толстого, ни гоголевские типы из «Мертвых душ. Этот мир покоился вместе с русскими офицерами, священниками и кулаками в массовых захоронениях ЧК, он умер в ходе кровавых экспериментов Ленина, которые продолжил «грузинский апостол» большевизма…» (53). К нашему счастью, именно это поколение «зомбированных» и «советских» спасло страну от начитанных эсэсовцев.
«ХУДОЖНИК ОПАСЕН, КОГДА ЖИВ», – вот так вот, заглавными литерами, говоря о В. Ерофееве, пафосно пишет современный популярный писатель Е. Попов. Но вопрос не опасности, а нужности. Подруга Ерофеева Ольга Седакова отмечала в мировоззрении Венедикта важнейшую деталь: «Во всем совершенном и стремящемся к совершенству он подозревал бесчеловечность… – и, обращаю ваше внимание. – Еще непонятней для меня была другая сторона этого гуманизма: ненависть и к героям, и к подвигам. Чемпионам этой ненависти стала у него несчастная Зоя Космодемьянская… Он часто говорил не только о простительности, но и о нормальности и даже похвальности малодушия, о том, что человек не должен быть испытан крайними испытаниями» (53).
Поколение тридцатых было готово убивать и идти на смерть, и такое дьявольское воспитание помогло отбиться от грандиозного от нашествия. Булгаковский Мастер не был героем, он хотел, чтобы его просто не трогали, но страна как раз требовала иного – полной отдачи всех сил, нечеловеческого усилия. И они – как могли – его осуществили. Вина ли этих простых людей, крестьян и рабочих, что они не соответствовали как культу античных героев, которых требовала от них Советская власть, так и не дотягивали до уровня духовного идеала «а-ля Каратаев», чего сначала от них по привычке ждала интеллигенция. Они были такими, как они есть.
Мало кто из образованных снобов пытался осмыслить глубинную суть явлений, как это в одном из своих писем делал И. Дунаевский (9-10.07.1940 г.), понять, почему красиво придуманный механизм дает сбои: «Беда в том, что мы воспитываем или пытаемся это воспитание внушить только с одной маленькой и внешней стороны, а нужно воспитывать всей системой культуры и бытия. Нельзя же не делать абортов, если отец зарабатывает 300 рублей в месяц и живет в комнате10 метровс семьей в пять человек. А нам говорят – плодите детей. Нельзя проповедовать чистоту отношений, когда не очищена сама жизнь, когда быт загрязнен мучительными и тягостными мелочами, когда люди живут не по-человечески, одеваются не по-людски, работают из последних сил на хлеб насущный. В этой страшной серятине достигаются ничтожные, маленькие желания, маленькие мечтания маленьких, но невиновных людей. За пару заграничных чулок, за красивую жизнь, измеряемую одним ужином с паюсной икрой и бутылкой прокисшего рислинга в номере гостиницы «Москва» с командировочным пошляком, люди, женщины, иной раз честные, хорошие, расплачиваются своей честью, чтобы только на секунду забыть плесень на углах своего жилья» (55). Вот здесь чувствуется боль и глубина сопереживания, жаль – это всего лишь частное письмо.
Примеров отчуждения интеллигенции и народа, народа и власти десятки – и, конечно, авторы процитированных строк имели на то право. Но не могу не вспомнить еще один раз К. Чуковского, уже «хрущевского периода»: «Мед. «сестра» это типичная низовая интеллигенция, сплошной массовый продукт – все они знают историю партии, но не знают истории своей страны, знают Суркова, но не знают Тютчева – словом, не просто дикари, а недочеловеки(выделено мной – К. К.). Сколько ни говори о будущем поколении, но это поколение будет оголтелым, обездушенным, тёмным» (56). Какая ненависть за незнание Тютчева! Слово «недочеловек» уже прозвучало в истории – за спиной Великая Отечественная война, это слово – символ истребления. Символ ненависти к собственным согражданам, и даже каким-нибудь «классовым врагам», а рядовой интеллигенции, которая ближе других стоит к простому народу. Притом дальше в дневнике детского писателя множество ласковых слов о Солженицыне и других диссидентах. Таков ход мысли либеральной интеллигенции 1960-х.
В Советском Союзе словно обосновались две цивилизации, не любящие и не понимающие друг друга, и суть не в экономических отношениях между ними. С.Кара-Мурза: «Дело в сокровенных переживаниях и угрызениях совести, которые редко и, как правило, странным образом вырываются наружу, вроде слез депутата-»кухарки», которая выкрикивала что-то нечленораздельное в адрес А.Д.Сахарова, оскорбившего, по ее мнению, Армию; эти слезы и искреннее изумление Сахарова представляли собой драму столкновения двух цивилизаций, в политических интересах опошленную прессой» (57). Речь идет об одной из ярких картинок во время работы Съезда народный депутатов СССР, растираживанных СМИ как пример дремучести и консерватизма большей части «прокоммунистических» депутатов.
Окончательный разлад мы можем видеть в публицистике эпохи перестройки. Сентябрь 1989 года. Академик ВАСХНИЛ, народный депутат СССР В. Тихонов рассуждает о необходимости реформ: «Я убежден, перемены объективно назрели и неизбежны. Но пока эта неизбежность превратится в реальность, нас ждет очень длительный, очень болезненный период… в том числе и голод… Но правительство должно быть более решительным и последовательным в реформах» (58). То есть академик и народный депутат настаивает на массовых страданиях – ради реализации идей, выношенных пресловутыми шестидесятниками, включая голод. Снова голод?! Так чем же хуже сталинское правительство реформаторов в 1930-х годах? Разве что «решительнее».
V.
Вопрос отчуждения народа от интеллигенции тоже весьма не прост, поскольку образованные люди в глазах основной массы почти неграмотного народа всегда имели непосредственное отношение к власти. До революции власть имущие воспринимали себя как некий круг общения избранных. Дореволюционные «Правила светской жизни и этикета» гласили: «Под словом «свет» подразумевается интеллигентное, привилегированное и благовоспитанное общество в какой-либо более или менее цивилизованной стране» (59). Обратите внимание, в одном ряду стоят определения «интеллигентное» и «привилегированное». Так было при царизме, так, к величайшему негодованию вроде бы сбросивших барское иго крестьян, продолжилось при коммунистах. И мало что так возбуждало враждебность в народной, а особенно в крестьянской среде к политике Советской власти, как стиль «управления» и образ жизни местной правящей элиты. И многие «образованные» к той элите тесно примыкали. К середине 1920-х в крестьянской массе отчетливо сформировался образ коммуниста – представителя высшей, привилегированной касты. И, как сказали бы сейчас, рейтинг коммунистов в селе, где жило большая часть населения, начал стремительно падать.
Положение усугублялось еще и тем, что ВКП(б) была и физически мало представлена в деревне: даже в1925 годупартийные ячейки имелись в среднем лишь в одном из 30 сел. Треть коммунистов на селе вообще были присланные из города люди, не знавшие местных условий. Повторные выборы весной1925 года, как было официально заявлено официально, показали «резкое падение процента коммунистов и бедноты в Советах и высокую активность избирателей». То есть, голосовали активно и заинтересованно, но не за коммунистов. Это объективно усиливало позиции кулачества и партийных оппозиционеров, настойчиво критиковавших курс сталинской группировки. То, что критические настроения в деревне нарастали интенсивней, нежели в городе косвенно подтверждает в своих мемуарах и Н. Мандельштам: «Я утверждаю, что… город в большей степени, чем деревня, находились в состоянии, близком к гипнотическому сну. Нам действительно внушили, что мы вошли в новую эру и нам остается только подчиниться исторической необходимости, которая, кстати, совпадает с мечтами лучших людей и борцов за человеческое счастье» (60). Село, с его повседневными нуждами, мечтательности городских идеалистов не разделяло.
Более того, наличие во власти революционных фанатиков и недобитых интеллигентов отнюдь не отменяло присутствие карьеристов и откровенных прохвостов. Нарастало ощущение разрыва между коммунистическими верхами и низами. «Большая часть партийной массы осталась вне руководства государственным строительством. Рабочие и крестьяне открыто говорят, что небольшая часть бюрократов овладела хозяйственным и торговым аппаратом страны», – эта высказанная неким Синько в письме М. Калинину мысль, по-видимому, мучила многих и многих искренних сторонников новой власти и рядовых активистов (61).
«В номенклатуре объединены не представители других классов, а выскочки из них. Номенклатура – класс деклассированных…» – отмечает исследователь феномена правящего слоя СССР М. Восленский. Это деклассированные, которых жажда господства и умение ее удовлетворить объединяют в слой, ставший правящим классом общества. Реальная Власть уже сегодня приносит вполне материальные дивиденды для конкретных заинтересованных лиц, в отличие от построения Царства Справедливости для всех. Так рассуждают политиканы сейчас, так рассуждали и вчера. «Соответственно и социальная психология номенклатуры не пролетарская, а по преимуществу крестьянско-мещанская, точнее – кулацкая, – продолжает М. Восленский. – Неудивительно: ведь именно тот человеческий тип, который в прежних условиях в русской деревне, охватывавшей тогда 80% населения страны, выбивался в кулаки и лабазники, выходит сейчас в номенклатуру. Речь идет не об идеализированном типе кулака как спорого на работу крестьянина, а о прижимистом кулаке-мироеде с мертвой хваткой, со стремлением взнуздать батраков и самому любой ценой выбиться в люди. Выбившись же, он не знает удержу» (62). Диалектика истории: «Низкая душа, выйдя из-под гнета, сама гнетет» (Ф. Достоевский, «Село Степанчиково и его обитатели»).
Имеющая привилегии и доступ к тогдашним материальным благам партийная номенклатура все больше отдалялась народа, с его верой светлое завтра. И ментально все больше приближалась к бывшим правящим слоям – своими повадками, увлечениями, интересами. Харьковский коммунист Козьмин, копии письма которого были разосланы Молотову, Зиновьеву, Ярославскому и Калинину, отмечает: «У ответсвенников провинции с рядовыми членами партии нет ничего общего, ответсвенник даже и руки не подает рядовому члену партии. У нас получилась строго замкнутая каста ответственников с преступными наклонностями, окружающая себя бездельниками, лакействующим элементом, из боязни конкуренции слепо подчиняющимся всем глупо преступным действиям…» (63). Ну, я думаю, вы поняли, что речь идет об «ответственных работниках», тех, кому партия особо доверяла и выдвигала на значимые посты.
Пьянство и растраты стали среди новоиспеченных правителей обыденным делом:
«Арбатовцы прожигали свои жизни почему-то на деньги, принадлежавшие государству, обществу и кооперации. И Козлевич против своей воли снова погрузился в пучину Уголовного кодекса, в мир главы третьей, назидательно говорящей о должностных преступлениях…
– Сам катайся. Душегуб!
– Почему же душегуб? – чуть не плача, спрашивал Козлевич.
– Душегуб и есть, – отвечали служащие, – под выездную сессию подведешь.
– А вы бы на свои катались! – запальчиво кричал шофер. – На собственные деньги.
При этих словах должностные лица юмористически переглядывались и запирали окна. Катанье в машине на свои деньги казалось им просто глупым».
Коррупция разъедала молодую республику. «Оказывается, люди так страшно любят вино, женщин и вообще развлечения, что вот из-за этого скучного вздора – идут на самые жестокие судебные пытки. Ничего другого, кроме женщин, вина, ресторанов и прочей тоски, эти бедные растратчики не добыли. Но ведь женщин можно достать и бесплатно, – особенно таким молодым и смазливым, – а вино? – Да неужели пойти в Эрмитаж это не большее счастье?», – недоумевает в своих дневниках 1926 года К. Чуковский (64). Нет, не большее. Сам-то Корней Иванович не пил, не курил и придерживался строгого распорядка дня, а потому не мог знать прелести времяпрепровождения вне музея.
Ситуация мало изменилась с началом политики «большого скачка». Скорее наоборот, на фоне проблем снабжения, действия карточно-распределительной системы и голода во многих регионах стиль жизни местной советской элиты порождал еще более негативные эмоции. И сама она, нахватавшись комчванства, кичилась перед народом своим особым статусом: «Все партийцы на госдолжостях кушают в особой столовой при закрытых дверях с милиционером. На них рабочие возмущены до крайней степени…» – жаловался в 1931 году В. Молотову анонимный автор из Украины (66). При этом непрерывно происходила диффузия старой интеллигенции и новой бюрократии, тем более что многие высокопоставленные партийцы сами были родом из дореволюционных образованных классов.
Враждебное отношение простых людей к новой правящей касте в полной мере относилось к интеллигенции. По большому счету крестьяне и рабочие, в большинстве своем вчерашние крестьяне, не видели разницы между белоручкам-господами, что в царское время, что в новое советское. Ставропольские крестьяне описывают в письме на имя М. Калинина быт сельских активистов: «Портфель подмышку и барин… (здесь и далее выделено мной – К.К.) он жалование получает, наряжается пребюрократично, а уж за жен говорить не приходится, как он их одевают. Настоящая интеллигенция, вина наши винники не навозятся. Кто же пьет? Уже не хлеборобы мужики, ясно, что интеллигенция. Тут кое-когда и подумаешь, уж не туда ли идет наш продналог? Да им кажется и без продналога хватает, потому что они получают 60 — 100 рублей, а куда ж им девать» (67).
В первые годы после революции в сознании народа быстро укрепилась мысль, что в Стране Советов все должны быть равны. Ощущение равенства с вышестоящим давало слугам новых господ подсознательное и сознательное чувство презрения, превосходства, снисходительности – в зависимости от сочетания уровней внутренней культуры тех и других. Они видели в интеллигенции вчерашний господствующий класс, который, согласно их представлением о «справедливости», необходимо опустить на низшую ступень, поскольку наступило время Власти Трудящихся. Каков может быть настрой малограмотных, не имевших никакой профессии жителей деревни, кто не захотел работать в колхозах, ушел на заработки в город, где и столкнулся с новыми трудностями — с карточной системой, с острейшим жилищным кризисом? И при этом они увидели сами, либо услышали от других о том, как живут власть предержащие, ощутили контрасты жизни между простолюдинами и образованной элитой? Ненависть и гнев!
Но ведь современное государство не может жить без класса высокообразованных людей, тем более государство, осуществляющее техническую и культурную революцию. Не доверяя приспособленцам поневоле, большевики, в числе прочих, поставили перед собой задачу взрастить и собственную образованную элиту, всецело преданную коммунистическим идеалам и режиму. Граждан упорно просвещали. В музеях работают бывшие дворяне, офицеры – учителями, врачи – драматургами. Все оставшееся образованное народонаселение привлекалось к делу народного образования. В. Кормер: «Потенциальные купцы и дворяне за неимением возможностей, за отсутствием адекватного поля для приложения своих талантов, поневоле переходят в разряд интеллигентов. Люди с темпераментом коммивояжеров занимаются научной работой, несбывшиеся содержатели притонов выбиваются в академики, несостоявшиеся проповедники пишут статьи в академические журналы. Вообще всякий человек с высшим образованием автоматически зачисляется в интеллигенцию» (69). Надо учиться, надо учить, в том числе и общей культуре, что волей-неволей подразумевает традицию и преемственность. С другой стороны, леворадикальная интеллигенция продолжает фанатично ненавидеть и презирать своих менее яростных собратьев. Однако вынуждена иметь с ними дело.
Пытаясь взрастить принципиально новое поколение интеллигенции, Советская власть, с одной стороны, придерживала процесс получения образования наследникам старой интеллигенции, с другой – широко поощряло стремление к обучению (особенно к техническому образованию) у выходцев из нижних классов. Одновременно всячески приветствовалась партийность молодых специалистов. Беспартийность, особенно в сочетании с непролетарским происхождением, означала политическую неблагонадежность и гражданскую второсортность. Того же Льва Николаевича Гумилева в 1930 году не приняли в Герценовский институт из-за его дворянского происхождения, и таких, как он, были многие тысячи. Представители дореволюционной интеллигенции, те, кто остался в стране, все больше оттеснялись на задний план, исходя из идеологических убеждений новых хозяев жизни (за которыми, вполне допускаю, могла таиться и обычная конкурентная борьба за хорошее место). Часто идеологическим кликушам достаточно было указать на происхождение нежелательного кандидата, чтобы советский чиновник принял решение не в пользу соискателя. «За это время я познакомился с десятками инженеров. Все в один голос: невозможно работать на совесть, а можно только служить и прислуживаться» (69). Наблюдается резкое снижение самооценки старой интеллигенции. Ее прежнее самомнение уступает место самоуничижению, не замедлившей проявиться в литературных персонажах, тот же Кавалеров из «Зависти» Ю. Олеши. Из той же оперы комплексы по поводу происхождения Максудова из «Театрального романа» М. Булгакова. И, конечно же, незабвенный Лоханкин: «А может быть, так надо, – подумал он, дергаясь от ударов и разглядывая темные, панцирные ногти на ноге Никиты… Васисуалий Андреевич сосредоточенно думал о значении русской интеллигенции и о том, что Галилей тоже потерпел за правду».
В эпоху написания «Золотого теленка» беспартийный рабочий или служащий, если он не принадлежал к ценимой профессиональной элите, имел более низкую плату и меньше шансов на продвижение, первым увольнялся при сокращениях, последним получал комнату или путевку в санаторий. Социальный лифт для него – образование и вступление в партию. В рамках поставленной партией задачи по созданию красной интеллигенции объявлен призыв молодых партийцев на учебу. Так только во время первой пятилетки в вузы поступили 110 тысяч совершеннолетних рабочих-коммунистов и всего около 40 тысяч беспартийных. Энергичные меры дали свои результаты. Если в 1920-х годах партией руководили в основном выходцы из среднего класса, имевшие юридическое или гуманитарное образование, то в 1930-х годах их сменили выходцы из рабочего класса, имевшие по преимуществу техническое образование. Стало возможно говорить о появлении новой советской интеллигенции, органичной составной части правящей элиты, которая сформировывалась к 1930-м годам – времени становления режима сталинизма. Выдвиженцы начала и середины 1930-х играли ведущую роль в Советском Союзе вплоть до начала 1980-х годов. Еще в 1980 году половина Политбюро состояла из них – Брежнев, Косыгин, Кириленко, Устинов, Громыко, Кунаев, Пельше.
Литература, как и прежде, играла решающую роль в идеологическом воспитании общества, более того, у нее появилась преданная многомиллионная читательская аудитория новорожденной красной интеллигенции. Власти понимали идеологическую роль литературы в воспитании необходимых для нее кадров. Массовыми тиражами выходили книги и журналы, была создана сеть общедоступных библиотек и домов культуры.
Кроме радости чтения для рядовых граждан открывались сокровища музеев и театры. Завсегдатаев засилье плебса шокировало: «В партере – много домработниц… М. А. (Михаил Афанасьевич Булгаков – К. К.) уверял меня, что под креслом у одной женщины был бидон…» (70) Кстати, и сам Булгаков описывал культурное пробуждение масс, вспомним его фельетон «Спектакль в Петушках»: «Вой стоял над Петушками! Стон и скрежет зубовный!!», – так это, согласно булгаковскому тексту, железнодорожники не пьянку, а на спектакль продирались. Да, да, речь о тех самых Петушках, куда четыре десятилетия спустя рвался герой В. Ерофеева, все так же интеллигентно-изумленно изучавшего собственный народ: «На меня, как и в прошлый раз, глядела десятками глаз, больших, на все готовых, выползающих из орбит – глядела мне в глаза моя Родина, выползшая из орбит, на все готовая, большая…»
«Культурная революция» доходила до абсурда, например, московским продавцам читали лекции на темы: «Ленин и Сталин в борьбе за партийность в марксисткой философии», «Влияние коммунистического манифеста на развитие марксистского движения в России», «Ленин и Сталин о коммунистическом воспитании», «Борьба за единую демократическую Германию» и даже «Низкопоклонство перед Западом в советском литературоведении». Можно смеяться, однако пусть в бюрократической и примитивной форме, но люди узнавали о новых для них понятиях и то, что эти понятия имеют определенную, хотя бы идеологическую ценность. Другое дело, что тупо навязывая свое видение обществу, правящий класс мало понимал нараставшую степень отвращения к его риторике, которая очень быстро становится объектом высмеивания, со всеми своими штампами и политическим примитивом. Венечка Ерофеев просвещает своих коллег-собутыльников: «…когда они узнали, отчего умер Пушкин, я дал им почитать «Соловьиный сад», поэму Александра Блока. Там в центре поэмы, если, конечно, отбросить в сторону все эти благоуханные плечи и неозаренные туманы и розовые башни в дымных ризах, там, в центре поэмы лирический персонаж, уволенный с работы за пьянку, блядки и прогулы. Я сказал им: «Очень своевременная книга, – сказал, – вы прочтете ее с большой пользой для себя» . Примерно на таком доходчивом уровне и строилось воспитание на протяжении всех лет Советской власти. Однако оно реально существовало!
Правящий образованный слой полностью разочаровался в народе, когда консервативные народные массы перестали откликаться на их бесконечные призывы то к революции, то к реформации. Особо раздраженными оказались радикальные шестидесятники, еще недавно исполненные самых светлых надежд. Диссидентка Лариса Богораз так описывает свои ощущения от вида рядовых сограждан: «Москвичи, согнанные из учреждений, толпятся на пути следования почетного гостя, жуют бутерброды, лижут мороженное, покупают на лотках лимонад, зажимая в свободной руке выданный к случаю соответствующий флажок. Помахать флажком в нос проезжающей машине – и скорей разбегаться… Меня буквально трясло от вида этой жующей толпы, этого народа (выделено самой Л. Богораз – К. К.). Только что они проголосовали: «поддерживаем и одобряем», и вот машут флажками ЧССР – и никому флажок не жжет руку. Кретины они, что ли? Скоты бесчувственные?» (71) Вся вина сограждан состоит только в том, что они не разделяют возмущение Богораз вводом советских войск в Чехословакию. Тонкий и духовный А. Вознесенский жалуется: «Я не знал народа, его криминогенной сути» (72). Любопытен пассаж Е. Евтушенко, который цитирует председателя Гостелерадио в брежневскую эпоху С. Лапина: «Да что вы так упоенно повторяете слово «свобода»?.. Сами себе погибель кликаете? Да если дать черни свободу, она рано или поздно начнет топтать тех, кто ей эту свободу дал! И вас в том числе, голубчик. Ваше сладкое слово свобода пахнет кровью»… Неглупый был человек, хотя и реакционер» (73). Важно в данном контексте упоминание слов «чернь» из уст высокопоставленного аппаратчика, и косвенное согласие мемуариста-демократа с озвученным тезисом.
Народ и правящий слой по-разному восприняли как суть «культурной революции», так и ожидаемые от нее результаты. Ошибка образованного сословия, которое просвещало народ, менторствовало и ожидало завышенного результата, привела к обоюдному разочарованию. Виной тому и затертость лозунгов при их очевидной безрезультатности, и кастовое разделение общества вроде бы равных людей, и изменение самой структуры населения – замены крестьянского населения страны на городское (во многом деклассированное, подверженного всем городским порокам при нежелании или неумении перенять городскую культуру). Поэт Д. Самойлов: «…резко поменялся состав народа. Мы еще мало думали о том, какую роль сыграла война в ускорении процесса, который мы именуем урбанизацией. Уход с исторической сцены народа-мужика стал высоким финалом крестьянской трагедии. Действующее лицо этой трагедии народ-мужик – в последний раз показал мощную специфику этого духа» (201).
И все же, несмотря на кастовое разделение и доминирование бюрократических тенденций, народ упорно пытался осуществить свою высокую историческую миссию – создания светлого царства справедливости. Причем проявлял себя в самых разных общественных формах: в 1920-е годы – как «борец за мировую революцию»; в 1930-е – как энтузиаст-строитель (Магнитостроя, Новокузнецка и пр.); 1940-е – воин-освободитель, в 1950-е – освоитель целины… И не его вина, что с он постоянно сталкивался с презрением власть имущих и почти маниакальным желанием его, народ, насильственно переделать и подогнать под свои вкусы.
VI.
«Как же мы дошли до жизни такой? Кого винить? Кто довел великий народ и страну до хаоса, сумятицы, неразберихи? Как всегда, виноватых у нас не находят. А виноваты-то мы сами. Сами, все вместе. Весь народ, который темен, необразован, послушен, доверчив», – восклицает кумир миллионов режиссер Э. Рязанов (75). Виноват, дескать, весь темный народ, а не пушистая и белая интеллигенция – властители дум миллионов, люди, которые определяли идеологию страны – железобетонную официальную и таящуюся под ее крылом идеологию оппозиционную.
Непросвещенными людьми были Плеханов, Ленин, Троцкий, ну, не знаю, Бухарин, скажем?.. Темным ли, человеком был ли председатель ОГПУ в период написания «Двенадцати стульев» В. Менжинской, сын более сорока лет преподававшего историю в Императорском Пажеском корпусе Рудольфа Менжинского. Не образованными признать Г. Чичерина, А. Луначарского, Л. Красина и других членов советского правительства в 1920-е годы? Безграмотными считать подавлявших отчаянный мятеж кронштадтских моряков в 1921 году писателей А. Фадеева и М. Кольцова. Скорее, дело все-таки в общем настрое этих граждан, единстве их целей, взаимной подзарядке. Что же за люди такие правили нашим государством в 1920-е годы, составляли его элиту, стали биологическими и духовными отцами шестидесятников?
Родной брат знаменосца советской журналистики М. Кольцова, знаменитый карикатурист Б. Ефимов мельком писал о своих родственниках: «…Сестра моей жены Соня как-то на катке познакомилась с высоким, дюжим молодым человеком, который стал проявлять к ней большое внимание. Вскоре после первого знакомства он заявил Соне о своих серьезных намерениях и, как говорится, предложил ей руку и сердце. Он отрекомендовался сотрудником НКВД, звали его Леонид Черток… За довольно короткое время наша милая скромная Соня преобразилась в самоуверенную светскую даму, она теперь вращалась в обществе высоких чинов НКВД. Молодые супруги получили большую комфортабельную квартиру в огромном жилом доме НКВД на Кузнецком мосту. Мы с женой там бывали, захаживал туда и старший брат Сони – Борис Волин, в ту пору начальник Главлита» (76).
Икона 1960-х, поэтесса Белла Ахмадулина вспоминала: «Мое детство не было особо изувечено, хотя тетя Бориса Рахиль Михайловна, мама Майи Плисецкой, была репрессирована как жена «врага народа»… бабушкин брат Александр Митрофанович числился дружком Ленина, с которым была знакома и сама бабушка (барышней она разносила прокламации)». И. Эренбург был одноклассником Н. Бухарина. Нарком вооружения и видный хозяйственник Б. Ванников и Л. Берия вместе учились в Бакинском техническом училище и были друзьями в юношестве. Единый круг общения, учебы и родства. К примеру, Л. Каменев был женат на сестре Л. Троцкого, Ольге Давыдовне, и такое родство, разумеется, обязывало; дочь И. Сталина Светлана вышла замуж за сына А. Жданова, а дочка Е. Фурцевой, тоже Светлана, за сына члена Политбюро Ф. Козлова; писатель В. Каверин женат был на сестре Ю.Тынянова – Лидочке, а сам Тынянов на сестре Каверина – Елене Александровне. Работали друг у друга, например, писатель-сказочник Е. Шварц работал секретарем у К. Чуковского, как и позже популярный ныне политобозреватель В. Познер секретарствовал у С. Маршака, близкого друга Корнея Ивановича. Внук – Д. Чуковский – был женат на А. Дмитриевой, знаменитой теннисистке, телеведущей спортивных программ. Она же сестра популярного в эпоху перестройки телеведущего В. Молчанова. Они, в свою очередь, дети известного советского композитора Молчанова. Старший сын Е. Катаева (Е. Петрова – соавтора Ильфа) стал известным кинооператором («Семнадцать мгновений весны», «Три тополя на Плющихе», «Мы, нижеподписавшиеся»). Младший – композитор («Стою на полустаночке» пела В. Толкунова). Таковы типичные представители московской элиты – образованной и свободомыслящей. Примеров можно приводить десятки и сотни. Единый круг общения, общие источники информации, взаимные интриги в водовороте столичной жизни и совместные тревоги бурной эпохи… Еще в 1935 году Н. Бассехес, журналист популярной эстонской газеты «Пяэвалехт», специализирующийся на репортажах из СССР, отметил в одной из корреспонденций, что советская аристократия превратилась в «наследственное сословие» (77).
И даже приближенные к светилам в качестве обслуги тоже имели шансы попасть тесный круг избранных. Так, Алексей Аджубей, прославившийся в эпоху Хрущева в роли почти наследного принца, был сыном известной портнихи Нины Матвеевны Гупало, обшивавшей московский бомонд. Сказывался первоначальный демократизм советского строя. И т. д. и т. п. Дело доходило и до людей нетрадиционных талантов, вроде провидца Николая Николаевича Бадмаева, родственника знаменитого в начале ХХ века мистика Петра Бадмаева. Чернокнижник Николай Бадмаев пользовался большим весом при Ежове, так что свою собственную «распутинщину» красные королевичи тоже имели. И во многом вели после революции не менее роскошный образ жизни.
Есть в воспоминаниях поэта Владислава Ходасевича строки, где Ольга Давидовна Каменева рассказывает ему о младшем Каменеве, подростке-сыне по прозвищу Лютик: «…нашему Лютику можно доверять решительно все, что угодно. Он был еще совсем маленьким, когда его царские жандармы допрашивали – и то ничего не добились. Знаете, он у нас иногда присутствует на самых важных совещаниях, и приходится только удивляться, до какой степени он знает людей! Иногда сидит, слушает молча, а потом, когда все уйдут, вдруг возьмет да и скажет: «Папочка, мамочка, вы не верьте товарищу такому-то. Это он все только притворяется и вам льстит, а я знаю, что в душе он буржуй и предатель рабочего класса». Сперва мы, разумеется, не обращали внимания на его слова, но когда раза два выяснилось, что он прав был относительно старых, как будто самых испытанных коммунистов, – признаться, мы стали к нему прислушиваться. И теперь обо всех, с кем приходится иметь дело, мы спрашиваем мнение Лютика. «Вот те на! – думаю я. – Значит, работает человек в партии много лет, сидит в тюрьмах, может быть, отбывает каторгу, может быть, рискует жизнью, а потом, когда партия приходит наконец к власти, проницательный мальчишка, чуть ли не озаренный свыше, этакий домашний оракул, объявляет его „предателем рабочего класса“ – и мальчишке этому верят» (78). Прочувствовав внутреннее устройство нового государства, Ходасевич поспешил эмигрировать.
Следует напомнить (сейчас эта история подзабыта), что любимец семьи Каменевых в свое время получил от героя Гражданской войны, позже стойкого противника Сталина Федора Раскольникова (за что он превознесен сегодня «демократической» прессой) милый подарок – матросскую курточку, матросскую шапочку, полосатую тельняшку и даже башмаки одного мальчика. Это были вещи с царской яхты «Межень», ходившей по Волге и Каме. «Именно на этой яхте летом 1918 года, может быть, даже в день убийства царевича Алексея, командир Красной большевистской флотилии Федор Раскольников вместе со своей возлюбленной и помощницей, поэтессой Ларисой Рейснер, нарядили Лютика, четырнадцатилетнего сына большевика Каменева, в матросский костюм, найденный в гардеробах яхты» (79).
Вещи убитого мальчика пришлись сыну наркома впору, но вот дальнейшие радости жизни золотой молодежи сыграли с Лютиком, он же Александр Львович Каменев, злую шутку. Попойки, пользование положением, молодые актрисы… Размах гулянок был такой, что при попустительстве Сталина на театральной сцене появилась пьеса «Сын Наркома», в которой выведен Лютик Каменев.
Жена Лютика, знаменитая актриса того времени Галина Кравченко, вспоминала о буднях жизни молодой элитной семьи: «Вышла я замуж в июне двадцать девятого года… Сначала – сказочная жизнь. Сказочная», – еще раз повторяет восхитительное слово Г. Кравченко, и продолжает: «Квартира Каменевых была на Манежной площади напротив Кремля. Раньше они в самом Кремле жили, но там стало тесно. Тут, на Манежной, шесть комнат. Квартира на одну сторону. Над нами Анна Ильинична, сестра Ленина. Противная. У нас собиралась молодежь, шумела. Анна Ильинична всегда присылала прислугу, требуя, чтобы мы потише себя вели. Народ приходил разный, в основном артистический… У нас в доме родилась идея фильма «Веселые ребята». Однажды, на Новый год, было сто четырнадцать человек. Приходил Эйзенштейн, Лев Борисович обожал его. Устраивались просмотры новых советских и заграничных картин. Устраивали тир прямо в доме. Из духовой домашней винтовки в потолок стреляли…» (81) Напоминаю – это время величайших лишений, напряжения сил народа, а порою и страшного голода, а здесь гусарская стрельба в потолок, по квартире сестры Ленина, противной такой, а та присылает прислугу… О развлечениях «золотой молодежи» знала не только прислуга, знал весь круг общения, в конечном итоге, множество людей. Да и «взрослые» вожди не были примером скромности.
И. Сталин, А. Микоян и другие большевики с удовольствием расположились на дачах нефтепромышленника Зубалова, на заводах которого они в начале ХХ века они устраивали стачки и вели подпольные революционные кружки: «А. И. Микоян с семьей и детьми, а также К. Е. Ворошилов, Шапошников, и несколько семей старых большевиков, разместились в Зубалове-2, а отец с мамой – в Зубалове-4 неподалеку, где дом был меньше. На даче у А. И. Микояна до сего дня сохранилось все в том виде, в каком бросили дом эмигрировавшие хозяева. На веранде мраморная собака – любимица хозяина; в доме – мраморные статуи, вывезенные в свое время из Италии; на стенах – старинные французские гобелены; в окнах нижних комнат – разноцветные витражи» (81). Л. Троцкий поселился во дворце князя Юсупова – Архангельском, а позже не побрезговал вывезти из Архангельского двадцать подвод, груженных картинами старых мастеров, знаменитым юсуповским фарфором, мебелью и гобеленами XVII века. Зиновьев, возглавляя Петроград, также жил в роскоши. Тухачевский и близкие к нему офицеры позволяли себе вызывать на дачи военные оркестры для частных концертов.
Не отставали от столичных звезд и республиканские царьки. После перевода столицы Украины из Харькова в Киев С. Косиор, П. Любченко, В. Чубарь, Г. Петровский сразу въехали в приготовленные для них роскошные особняки. «Ремонт же в резиденции Постышева закончить не успели. Эта вилла, расположенная в Липках, напротив Мариинского парка, совсем рядом с нашим домом, до революции принадлежала крупному сахарозаводчику Зайцеву. Построенная в стиле барокко, изящная, воздушной легкости, она представлялась мне, пожалуй, уж слишком роскошной для пролетарского вождя. Впрочем, и другие особняки республиканского руководства ей не уступали», – вспоминает очевидец (82). Другой пример, Иона Якир: «Он тоже имел прекрасный особняк в Липках, и я часто видел, как он проезжал мимо наших окон в открытом голубом «бьюике» в сопровождении интересной рыжеволосой дамы» (83). Вот тебе и особняк на Липках, и «бьик». А интересная дама – это, случайно, не супруга ли Ионы Якира Сара Лазаревна по прозвищу «Якирша»? Сара Лазаревна была дочерью богатого торговца-оптовика, который владел магазинами готового платья в Одессе и Киеве. Во время Гражданской войны она многим запомнилась тем, что рядом с ней всегда находились двое сопровождающих, которые собирали ценности из домов зажиточных горожан, крупных землевладельцев и кулаков. Все это добро чемоданами отвозилось в Одессу, в отчий дом. А сам Якир отличился в репрессиях против донских казаков, где даже придумал установить процент уничтожения мужского населения. На наследнице сей славной семейки – Ирине Якир – был женат любимец советской интеллигенции, бард Юлий Ким. Отсюда мостик к интервью правозащитницы Аллы Гербер с Юлием Кимом на тему «Кто такие шестидесятники», процитированному в первых главах этой книги, и к Петру Якиру, диссиденту и собутыльнику Венедикту Ерофееву.
Кроме Якира-старшего, еще один любитель прокатиться с ветерком был начальник личной охраны Сталина Паукер. Когда он катил по Москве в своём открытом автомобиле, беспрерывно сигналя особым клаксоном, милиционеры перекрывали движение и застывали навытяжку. «Виновник переполоха, преисполненный сознанием важности своей персоны, пытался придать своей незначительной физиономии суровое выражение и грозно таращил глаза» (84). А вот среди творческой интеллигенции столицы он был известен как меценат и театрал, а значит – всегда желанный гость. Короче, образ жизни высшей номенклатуры во многом повторял худшие примеры дореволюционного порядка, а интеллигенция во многом ему подыгрывала, будучи сама участником процесса, склоняясь перед новой властью, роднясь с нею. Но иного пути у нее практически не было.
Однако нельзя понимать функции высшей номенклатуры, как исключительно обворовывание народа. И таковыми злодеями они себя не ощущали. Просто они стали новым правящим классом. В условиях острой нехватки образованных кадров и огромной сложности географического, национального и хозяйственного строения страны, однопартийная система имела неоспоримые достоинства. Она подчиняла весь госаппарат единым критериям дисциплины и действовала почти автоматически. Привилегии, бесплатная кормежка, почести полагались им по рангу, месту, которое они занимали. Молотов в разговоре с писателем Феликсом Чуевым вспоминает о своем материальном обеспечении:
– Вам оклад платили или вы были на государственном обеспечении?
– Оклад.
– А сколько?
– Я не знаю. Никогда не интересовался. Практически неограниченно. По потребности… После войны, кроме того, это уже инициатива Сталина, ввели так называемые пакеты. В закрытом пакете присылались деньги, очень большие деньги – военным и партийным руководителям… Размеры были не только чрезмерны, а неправильны. Это я не только не отрицаю – не имею права и возразить (85).
Светлана Аллилуева, дочь Сталина, походя описывает семейную сценку: «Когда я уходила, отец отозвал меня в сторону, и дал мне деньги. Он стал делать так в последние годы, после реформы 1947 года, отменившей бесплатное содержание семей Политбюро. До тех пор я существовала вообще без денег, если не считать университетскую стипендию» (86). Иначе говоря, не только вожди, но и члены их семей находились до 1947 года на содержании государства, задуманного, мы помним, как воплощение «царства справедливости». Но ведь и раньше простые люди многое знали и видели, и стиль новых небожителей вызывал у них недоуменные вопросы. М. Пришвин описывает свой разговор с рядовым егерем в охотничьем хозяйстве: «Мы шли в темноте, в сапоге у меня был гвоздь, я не мог скоро идти, мы сели. Сели покурить.
– Вот, – сказал Алексей, – мы с вами разговариваем и незаметно, а когда я один так в темноте иду, то часто думаю про себя разное такое. Вот, когда шел я с рыбы, думал про автомобиль. Был Мерелиз, англичанин, пусть он, скажем, награбил деньги, пусть будет по-ихнему, да ведь они его собственные, пусть незаконные, да его, и он может ехать на автомобиле. А почему же Троцкий государственную вещь, автомобиль, а употребляет для охоты на уток. Для автомобиля нужен бензин – деньги народные, нужен шофер – деньги народные, почему считается, что Мерелиз едет на деньги награбленные, а на какие деньги едет Троцкий?» (87) Там же: «Слышал от А., что Семашко живет вовсю, как все, и даже валоводится с актрисами: вот и конец революционного гнева и подвига! Все достигнуто, живи, пожинай и блаженствуй. Скоро, наверно, эти фигуры ожиревших большевиков вытравят из жизни все хорошее, даже воспоминания о святых революционерах (интеллигентах), а, с другой стороны, поднимут старые головы ненавистники социализма» (88). По сути дела, так и произошло. Нужно было только подождать, когда уйдет из жизни поколение, делавшее революцию, что и произошло естественным способом в 1970-е годы (конечно, ранее – массовые потери в результате репрессий и войны), и даже иллюзия «за что боролись?» развеялась.
Но то случится позже. А пока «железные наркомы» революционной закваски еще рабы идеи – и по собственному выбору, и по принуждению одновременно. Они могли быть тверды как гранит, жестоки, даже бесчеловечны. Те, кто исправно выполнял предначертания свыше, заслуживали похвалы и поощрения. Тех, кто не хотел или не мог безоговорочно служить режиму, следовало смести с пути. И они о своей функции имели такое же бескомпромиссное представление. Если они работали, не зная ни сна, ни отдыха, лишь урывками позволяя себе отдаться семейным радостям, то есть выполняли свой долг, как сами его понимали. А значит – на взгляд сталинского государства – заслуженно пользовались теми привилегиями и благами, которые для них предусматривали сталинский кодекс и «табель о рангах». Если же они не выполняли своей функции или ослушались «хозяина», то должны были уйти со сцены и безропотно примириться с тем, что их устранили.
Государство чествовало новую имперскую элиту. Для партноменклатуры строились особые дома, например, правительственный «Дом на набережной» в Москве, воздвигнутый на Барсеньевской набережной близ Большого Каменного моста в 1928 — 1931 годах по проекту архитектора Б. Иофана. Кстати, если мы внимательно присмотримся к тексту М. Булгакова, а именно – обратим внимание на место проживания председателя акустической комиссии Семплиярова – то обнаружим, что обиталище ретивого администратора находится «в доме у Каменного моста». Так что, скорее всего, речь идет о «Доме на набережной», который в те годы стал одним из самых знаменитых сооружений Москвы, и Семплияров (ездивший на «персональной» машине) вполне мог быть его обитателем. При этом в 27 главе автор особо отмечает, что Семплияров человек «интеллигентный и культурный».
Самое главное в сталинской системе привилегий заключалось в том, что эти дворцы с многочисленной челядью не принадлежали «красным вельможам». Они ими пользовались лишь до тех пор, пока имели расположение «хозяина». Он мог в любой момент – из-за непослушания, подлинной или мнимой крамолы – лишить их всего. А заодно мог лишить и жизни. Такой порядок дел не мог не раздражать любого здравомыслящего человека. Хотелось и дворцы сохранить в собственности, и жизни не лишиться.
Любопытно оценить качество отдыха партийной элиты, которое не уступало европейским стандартам. Летом 1928 года народные комиссары Микоян и Молотов на отдыхе. Анастас Иванович описывает в мемуарах: «Мы с Молотовым ездим верхом, играем в теннис, в кегельбан, катаемся на лодке, стреляем, словом, отдыхаем прекрасно» (89). Большевики, буржуазно играющие в теннис и сбивающие кегли – это эстетично, и очень отличается от их публичного образа аскетичных борцов за всеобщее равенство в косоворотках и френчах. Не забывали о личных удобствах даже во время кровавой Великой Отечественной войны. Референт В. Молотова описывает комнату отдыха наркома, обращая внимание на различные детали: «Убранство комнаты отдыха состояло из тахты, на которой можно было вздремнуть, и круглого столика. На нем постоянно стояли ваза с цветами, южные фрукты и тарелочка с очищенными грецкими орехами – любимым лакомством Молотова. Свежие фрукты несколько раз в неделю доставляли специальными самолетами с Кавказа и из Средней Азии, причем не только в мирное время, но и в дни войны» (90). Стоит отметить, что во время голодной ленинградской блокады партийный руководитель «Города на Неве» тов. А. Жданов тоже с аппетитом вкушал свежие продукты, доставленные особыми авиационными рейсами с Большой Земли. Хотя случалась и польза от кулинарных пристрастий вождей. Так, Сталин очень любил бананы. После войны он предложил импортировать бананы для некоторых больших городов Советского Союза. Поделился, наконец. Тоже, своего рода, забота о простом народе.
Светлана Сталина описывает, как во время войны во время одной из редких встреч с отцом он спросил ее о житье в городе Куйбышеве, куда было временно эвакуировано правительство:
– Ну, как, ты там подружилась с кем-нибудь из куйбышевцев?
– Нет, там организовали специальную школу из эвакуированных детей…
Сталин быстро взглянул на нее:
– Как? Специальную школу? Ах, вы, каста проклятая! Ишь, правительство, москвичи приехали, школу им отдельную подавай.
И Светлана далее продолжает: «Он был прав – приехала каста, приехала столичная верхушка в город, наполовину выселенный, чтобы разместить все эти семьи, привыкшие к комфортабельной жизни и «теснившиеся» здесь, в скромных провинциальных квартирках…» (91)
Но поздно вопить о касте, она уже успела возникнуть, ее появление ранее благословлено самим вождем, и теперь, конечно, она жила по своим кастовым законам. Как гласит «теория элит»: «После того, как элитой устанавливаются эффективные механизмы действия системы, эрзац-элита начинает активно этим пользоваться, всегда и во всем ставя во главу угла личные интересы» (92). М. Восленский в середине 1970-х так оценивал численный состав правящего в Стране Советов слоя: «Политическое господство класса номенклатуры осуществляет в СССР группа примерно в 250 000 человек – одна тысячная доля населения страны… Свыше 30 000 человек составляют руководители предприятий промышленности, строительства, транспорта, связи, сельского хозяйства, свыше 150 000 – руководители научных учреждений и учебных заведений. Это доводит число номенклатурных работников до цифры порядка 750 000… Возьмем за основу прочно вошедшее в обиход понятие статистической семьи из 4 человек: муж, жена и двое детей.. Помножим 750 000 на 4, получаем три миллиона. Класс этот, включая чад и домочадцев, составляет менее полутора процента населения страны» (93). По сути, эти люди и составляли хребет системы. И важным дефектом такой системы была закономерное стремление номенклатуры к превращению в сословную бюрократическую касту, к образованию кланов, приобретавших все большую силу. В рамках Советского государства это противоречие не было разрешено, и номенклатура-элита, в конце концов, совершила «революцию сверху», упразднив Советское государство и приняв активное участие в разделе номинально общенародной собственности.
Но вернемся в «оттепель». Практика всяческих льгот продолжилась и после смерти Сталина. Писательница Л. Васильева: «С конца сороковых, живя в Москве, моя семья оказалась в сфере спецжизни. Вспоминается: было два главных спецузла – ЦК КПСС и Совет Министров. Привилегии: конверты с деньгами – прибавкой к зарплате; спецпитание – кремлевский распределитель продуктов; поликлиника на улице Сивцев Вражек и больница на улице Грановского. Позднее открылись корпуса больницы в Кунцеве, расположенной в живописном лесу на окраине Москвы. Правительственные и околоправительственные дачи позволили кремлевским семьям по будням и праздникам дышать чистым воздухом. Спецателье Кремля было в Малом Черкасском переулке. В разных частях страны, в Подмосковье и на известных курортах, строились и вводились в строй дачи, санатории и дома отдыха специального кремлевского назначения. Контингент спецлюдей увеличивался… Спецпитание появлялось в нашей семье каждый месяц в виде маленького блокнотика, состоявшего из талонов на все дни этого месяца. Один талон соответствовал одному кремлевскому обеду – на него имел право мой отец. Мне запомнилась цифра – 8000 рублей, такова была месячная стоимость блокнотика. За обедом следовало ехать к знаменитому Дому на набережной – распределитель располагался во дворе этого дома. Ехать, разумеется, предполагалось на служебной машине владельца блокнотика – и это поощрялось, потому что не бросались в глаза картонные коробки с продуктами или судки…» (94)
Разоблачение льгот, как нарушение важнейшего нравственного принципа справедливости, сыграло значительную роль в делегитимизации советского строя. Некоторые мемуаристы, относящиеся к бывшей прослойке номенклатуры, по-моему, так и не поняли, в чем разрушительная для страны суть их образа жизни и обижаются: разве то льготы были, так — мелочь. По сравнению с нашими временами партийные чиновники – аскеты. «Об этом (о льготах номенклатуры – К. К.) пишут, по-видимому, по заказу или люди, у которых слишком примитивные взгляды на жизнь, поэтому обычные служебные дачи кажутся им дворцами, а установленные нормы облуживания – нарушением нравственности и законов… Мне приходилось по роду службы бывать на многих из этих дач, и, скажу откровенно, они не производили на меня особого впечатления. Наоборот, некоторые из них были небольшими и неудобными по своей планировке и интерьеру…» – сетует бывший начальник кремлевской охраны М. Докучаев. И тут же: «Служебные дачи расположены в подмосковных лесных массивах, вдалеке от промышленных предприятий, что создает хорошие условия для укрепления здоровья и отдыха» (95). По сравнению с нынешними богатеями действительно куцые привилегии советской элиты кажутся смешными, но процитированные сентенции обнаруживают полное непонимание социалистического (точнее, крестьянского) принципа социальной справедливости.
Это неравенство чувствовали все, не просто чувствовали, но и видели, и делали свои выводы. Н. Мандельштам: «В нашу эпоху ненависть к привилегированным особенно обострилась, потому что даже кусок хлеба всегда бывал привилегией. По крайней мере десять лет из первых сорока мы пользовались карточками, и даже на хлеб не было никакой уравниловки – одни не получали ничего, другие мало, а третьи с излишком… Всех разделили по категориям, и каждый голодает или ест по своему рангу. Ему выдается ровно столько, сколько он заслуживает…» А один молодой физик – это было после войны – поразил свою тещу: он ел бифштекс, полученный в распределителе тестя, и похваливал: «Вкусно и особенно приятно, потому что у других этого нет»… Люди гордились литерами своих пайков, прав и привилегий и скрывали получки от низших категорий» (96). Популярная актриса Л. Смирнова: «В ту пору я еще наивно верила в справедливость, хотя понимала, что мы создали отнюдь не справедливое общество, о котором трубят все газеты, радио и телевидение, что у нас давно образовался привилегированный класс, отгородившийся от всех высокими заборами. Правящая элита пользовалась всеми благами жизни, включая и медицинские учреждения. В спецбольницах каждого обслуживала сестра, а то и две, а не одна на пятьдесят, как в «Склифосовском» (97). И не будем забывать, что самоубийственная практика разделения равных граждан на неравные возможности продолжалась до самых последних лет Советской власти – тем же самым великим демократом Горбачевым, который, невзирая на грандиозный кризис, не смог себе отказать в строительстве новых резиденций. Его новые резиденции в Ново-Огареве (реставрация которой обошлась государству более 5 млн. рублей), дача в Форосе – 5,5 млн. рублей, в Абхазии – 13 млн. рублей. И это в разгар экономического кризиса, вызванного непродуманной перестройкой.
Таков был взращенный десятилетиями селективной работы тип ясновельможного партийца. По мере становления имперского государства рождался новый тип номенклатурного руководителя. «Щербакова я не случайно назвала вельможей (выделено мной – К. К.). Самый физический тип деятеля у нас менялся, – описывает становление советской аристократии Н. Мандельштам. – До середины двадцатых годов мы всюду сталкивались с бывшими подпольщиками, окруженными соответствующей молодежью. Резкие, уверенные в своей непререкаемой правоте, они охотно пускались в споры, агитировали, часто бывали грубы. От них припахивало семинаристом и Писаревым. Постепенно их сменили круглоголовые блондины в вышитых украинских рубашках, эдакие рубахи-парни с развязно-веселой и вполне искусственной манерой, шуточками и нарочитой грубоватостью. На их место пришли молчаливые дипломаты – каждое слово на вес золота, ничего лишнего не сказать, никаких обещаний не дать, но произвести впечатление человека с весом и влиянием. Одним из первых сановников этого типа был Щербаков» (98).
Слово «вельможа» все чаще встречается в определении и стиля жизни высокопоставленных партийцев. К. Чуковский: «работники ЦК и другие вельможи построили для самих себя рай, на народ – наплевать. Народ на больничных койках, на голодном пайке, в грязи, без нужных лекарств, во власти грубых нянь, затурканных сестер, а для чинуш и их жен сверх-питание, сверх-лечение, сверх-учтивость, величайший комфорт» (99). Ну, и замашки у них вырабатывались соответствующие, «вельможные»: хочу казню, хочу милую. Развернутая цитата из воспоминаний советского разведчика А. Орлова: «В 1933 году, будучи с семьёй в Австрии, я узнал, что туда прибыл Енукидзе в сопровождении свиты (здесь и далее выделено мной – К. К.) личных врачей и секретарей. Пробыв некоторое время в медицинской клинике профессора фон Нордена, он отправился отдыхать в Земмеринг, где занял ряд номеров в лучшей гостинице. Как-то приехав в Вену, мы с женой встретили его возле советского полпредства. Он пригласил нас провести выходной день вместе. По дороге в Земмеринг мы проезжали небольшой городок, где как раз шумела сельская ярмарка со своей традиционной каруселью и прочими нехитрыми развлечениями. Мы остановили машину и стали свидетелями живописной сцены. Невдалеке от дороги плясала группа терских казаков в национальной кавказской одежде. Завидев наш лимузин, казаки подошли поближе и, явно надеясь на щедрое вознаграждение, исполнили кавказский танец, ловко жонглируя при этом острыми кинжалами. Казаки не подозревали, что они развлекают члена советского правительства, вдобавок настоящего кавказца. Когда танец кончился, один из них приблизился к нашей машине и, с трудом переводя дыхание, протянул свою кавказскую папаху. Енукидзе вынул бумажник и положил в неё стошиллинговую купюру. Потом он жестом пригласил всех танцоров подойти поближе и каждого оделил такой же суммой, составлявшей по тем временам пятнадцать долларов – очень немалые деньги. Когда мы двинулись дальше, телохранитель Енукидзе, ехавший с нами, обратился к нему:
– Это же были белоказаки, Авель Софронович!..
– Ну и что же? – откликнулся Енукидзе, заметно покраснев. – Они тоже люди…
Помню, на меня слова Енукидзе произвели большое впечатление, хотя про себя я не одобрял такой экстравагантной щедрости. Я подсчитал в уме, что деньги, розданные Енукидзе в течение одной минуты, семье советского колхозника пришлось бы зарабатывать целый год» (100).
Разумеется, дамы советской элиты тоже вносили свою лепту в культуру новоявленного барства, не забывая попутно, сплетничать и покусывать друг друга. Например, жена А. Микояна утверждала, что супруга В. Молотова – Полина Жемчужина – вела себя по-барски, не проявляла скромности и по тем временам роскошно одевалась, а дочь, дескать, воспитывала тоже по-барски. Или вот Светлана Сталина (Аллилуева) вспоминает об атмосфере в доме А. Жданова, где она жила, выйдя замуж за Юрия Жданова: «Я столкнулась с сочетанием показной, формальной, ханжеской “партийности” с самым махровым “бабским” мещанством – сундуки, полные “добра”, безвкусная обстановка сплошь из вазочек, салфеточек, копеечных натюрмортов на стенах. Царствовала в доме вдова, Зинаида Александровна Жданова, воплощавшая в себе как раз это соединение “партийного” ханжества с мещанским невежеством» (101). «По мере старения элиты, жены высоких советских руководителей ко времени вступления своих мужей в должности в Кремле или на Старой площади, были уже довольно пожилого возраста и такие черты характера, как забывчивость, раздражительность и капризность, а у некоторых придирчивость и стяжательство, не являлись редкостью. По этой причине порой они забывали, куда клали свои вещи, драгоценности, и обвиняли в воровстве сестер-хозяек. Позднее они их находили, но извиняться и не помышляли», – свидетельствует очевидец нравов партийного зазеркалья (102).
Кремлевские дети высшего ранга уже в пятидесятых разъезжали на государственных автомобилях, прикрепленных к их матерям. Любимым занятием «мажоров» стало катание по Рублево-Успенскому шоссе, непременно с шофером, который молча наблюдал жизнь высших слоев своего народного общества и, наверняка, имел на сей счет нелицеприятное мнение. Они заезжали на дачи друг к другу, обсуждали, чей дом лучше, чей парк более живописный, у кого больше земли, у кого лучше покрытие на бильярдном столе. С собой всегда была водка. И непременно – девушки. Сначала самой модной специальностью среди кремлевской молодежи была романтическая профессия летчика. «Добрых три десятилетия удерживается летная традиция в кремлевских семьях. Василий Сталин, Леонид Хрущев, Степан, Владимир, Алексей и Вано Микояны, Юрий, первый сын Леонида Хрущева, Сергей, сын Буденного, Юрий, сын Кагановича, – связали жизни с авиацией… Характеры их, несмотря на разницу в возрастах, весьма похожи: лихие, неоглядные, не ведающие преград во вседозволенности, и некоторые – пьяницы. В шестидесятых традиция гаснет. Не могу назвать, кроме Савицкой, ни одного космонавта из кремлевской семьи», – пишет Лариса Васильева, сама выросшая в этой среде (103).
Зато появляется новая традиция – веяние времени, радость полуоткрытого «железного занавеса» – кремлевские дети устремляются в область международных связей: Московский институт международных отношений, институт внешней торговли. Сын и дочь Брежнева, сын Андропова и прочие «мажоры» становятся сотрудниками Министерства иностранных дел, Внешторга, ООН, Юнеско. Лишь бы попасть за границу! «Зажиточная молодежь тоже не представляет собой ничего назидательного для народных масс. Она все более и более потрясает нравственные традиции, которые одни только и могут дать устойчивость обществу. Идеи долга, патриотизма и чести молодежь слишком часто считает ненужными предубеждениями, смешными стеснениями. Воспитанная в обожании только удач в жизни, она проявляет самые хищные аппетиты и вожделения». Цитата не из очередных советских мемуаров, как вы могли подумать, а из классика социологии. Начало ХХ века, все тот неизменно проницательный Г. Ле Бон. Именно эта элитная молодежь стала катализатором многих изменений хрущевского и постхрущевского периода.
К слову сказать, сам Никита Сергеевич, в отличие от многих кремлевских небожителей, славился своим демократизмом («невельможностью») и имел поначалу значительную популярность среди простых людей. На отдыхе любил плавать с надувным кругом – далеко в море не заплывал, а барражировал вдоль берега. Иногда приплывал на городской пляж Ялты и запросто беседовал с отдыхающими. С народом всегда общался свободно, быстро находил общий язык с собеседниками. Ну, просто «душка», как его охарактеризовал в своих «Устных рассказах» режиссер Михаил Ромм.
Однако его простоватость очень скоро стала предметом насмешек молодых и продвинутых шестидесятников. Плебейство лидера противопоставлялось уточенной публике, а в широком смысле – культуре интеллигенции. В. Аксенов описывает знаменитое посещение Хрущевым выставки в Манеже: «Что же все-таки произошло в том уникальном строении, в котором когда-то гарцевали гвардейские кавалеристы Его Величества и куда однажды в мрачневский декабрьский день 1962 года вошла огромная толпа высших руководителей великой пролетарской державы во главе с ее главным плебеем? Плебей, поперек себя шире, с багровой круглой физиономией, с походкой откормленного гуся, был в безобразном настроении. Прошло меньше двух месяцев с того дня, когда плебей просрал противостояние президенту, заокеанскому денди, известному в его стране под именем Камелот. У ентого буржуя нервишки-то оказались покрепче, чем у большевичка. Да и разведка у него оказалась похитрее: убедительно показала, что у нас еще кишка тонка шельмовать мирового жандарма…» (104) Ну, и так далее, в пошлом частушечном стиле…
Так ли так прост был «плебей» Н. Хрущев, как его описывает эталонный шестидесятник В. Аксенов – еще вопрос. Хотя можно предположить, что нарочитая простоватость Хрушева помогла выжить ему среди схваток кремлевской элиты, где его всерьез никто не воспринимал, и выработать особый взгляд на мир, позволивший запустить в стране стремительный процесс десталинизации.
VII.
Десталинизация. Как много в этом звуке… Писатель, диссидент А. Зиновьев вспоминал: «Один из пунктов моего мальчишеского антисталинизма заключался в следующем риторическом вопросе: кто дал Сталину право распоряжаться мною?! На него следователь на Лубянке дал мне такой риторический ответ: народ! Я рассмеялся: мол, я такой демагогией сыт по горло. “Ты, сопляк, – спокойно сказал следователь, – не знаешь еще, что такое народ и что такое власть. И запомни: выражение “враг народа” – не пустышка для пропаганды и не абстрактное обобщение, а точное и содержательное понятие, отражающее сущность эпохи. Тот, кто восстает против Сталина, восстает против народа. Он есть враг народа. Мы, органы, лишь выражаем волю народа. Врагов народа мы караем. Ты еще молод и глуп. Таких мы воспитываем. И защищаем от гнева народа”. Потом, скрываясь от органов и скитаясь по стране, я присматривался к власти и к народу. Мне достаточно было всего несколько месяцев, чтобы понять, как прав был тот мой первый следователь» (105).
В какой-то мере в народном сознании Сталин и стал тем воплощением доброго, справедливого царя, которого оно жаждало. Народ жизнь красных бояр, всей массы этих партработников, бюрократов, кружащейся вокруг них интеллигенции, старой и новой, видел и оценивал во всей ее неприглядности. Но высший идеал Справедливости, ради которой и творилась Революция, Гражданская война, он существовал как бы объективно, персонифицируясь в образе Сталина-царя, наследника Ленина-Христа. Массовое сознание наделяло его высшими добродетелями, представляло носителем строгой справедливости, неустанным радетелем за народное благо. Десятки свидетельств описывают восторженное отношение народа к вождю, имевшее мощное подтверждение в реальных достижениях молодой Советской республики. К. Симонов о своей юности: «К этому кругу «хорошего», связанного в нашей жизни с тогдашними представлениями о Сталине, относилась еще и Арктика – спасение экипажа «Челюскина», высадка на Северном полюсе Папанина с товарищами, перелеты Чкалова и Громова. За организацией всего этого, за всеми этими смелыми предприятиями в нашем ощущении стоял Сталин, к нему приезжали, ему докладывали об этом» (106). Эффективными пиар-акциями оставались демонстрации трудящихся и парады на Красной площади, когда вожди выходили к своему народу общаться воочию. Рапорты подтверждали мудрость правящей верхушки и преданность народа, исполняющего предначертания. Парады – силу строя и мощь страны, которой можно гордиться. Осознание принадлежности к великой и могучей стране, с одной стороны, рождало чувство гордости за нее и за себя, с другой, – скрашивало многие трудности бытия.
Главное отличие человека традиционного, крестьянского общества – способность придавать священный смысл многим, с точки зрения либерального общества, обыденным вещам. Вследствие этого огромное значение здесь приобретает авторитет, не подвергаемый проверке рациональными аргументами. Но в «гражданском обществе» проверка и разрушение авторитетов являются не только нормой, но и важнейшим принципом бытия, вытекающим из самого понятия свободы и демократии. Культ личности Сталина является полнейшей антитезой принципов «гражданского общества». Хотя, по сути, именно Сталин насаждал антиреволюционные порядки правильного государственного устройства. Можно по-разному относиться к Сталину. Но нельзя не признать того факта, что многомиллионный народ, живя в ужасающих условиях, не получая за свой труд нормального вознаграждения, был уверен в обратном – что он живет в самой могучей и справедливой стране, а скоро будет жить еще лучше.
Царь должен быть строгим (крестьянину это было понятно, поскольку и свое хозяйство крепкий мужик держал в кулаке), но справедливым. «Справедливым», то есть наказующим «несправедливость» – подлое предательство «боярами» всенародного дела борьбы за «волю». И, конечно, царь щедрый к праведным. Рабочих и колхозников, ставивших хорошо организованные рекорды, красный царь, как и должно, осыпал медалями, орденами, звездами Героев, депутатскими мандатами. Талантливых конструкторов и академиков одарял имениями. Писателям и поэтам, прославлявшим «великую сталинскую эпоху», разрешал поездки за границу. Композиторам и артистам, сочинявшим и исполнявшим любимые мелодии вождя, он даровал автомобили, совершенно не доступные рядовым гражданам…
Широко известна переписка Сталина со многими гражданами Страны Советов, из чего агитпроп не делал секрета, наоборот, многие письма получали широкую огласку. Простота, доступность – вот, что отличало новоявленного народного царя в глазах народа, и делало его царем идеальным. К. Симонов: «В своих выступлениях Сталин был безапелляционен, но прост. С людьми – мы это иногда видели в кинохронике – держался просто. Одевался просто, одинаково. В нем не чувствовалось ничего показного, никаких внешних претензий на величие или избранность. И это соответствовало нашим представлениям о том, каким должен быть человек, стоящий во главе партии» (107). Даже скептично настроенные сограждане не могли не отдать должное его популярности. Е. Булгакова о появлении Сталина в театре: «Это все усиливалось и, наконец, превратилось в грандиозные овации, причем Правительство аплодировало сцене, сцена – по адресу Правительства, а публика – и туда, и сюда. Сегодня я была днем в дирекции Большого, а потом в одной из мастерских и мне рассказывали, что было что-то необыкновенное в смысле подъема, что какая-то старушка, увидев Сталина, стала креститься и приговаривать: вот увидела все-таки! что люди вставали ногами на кресла!» (108)
Огромный запас популярности помог ему сохранить авторитет и власть даже после таких ударов, когда другие режимы рассыпались в прах. Люди просто верили его слову. Видный дипломат И. Майский: «Однажды, сам не знаю, откуда взялась у меня смелость, когда зашел разговор о начале войны, я решился спросить: «Товарищ Сталин, в своем знаменитом выступлении на Красной площади седьмого ноября сорок первого года вы сказали, что враг не так силен, как это кажется некоторым перепуганным интеллигентикам и что пройдет несколько месяцев, полгода, может быть, годик и Германия лопнет под тяжестью своих преступлений. Какие были тогда для этого основания?» У Сталина было, видимо, в этот момент благодушное настроение и он, как-то иронически на меня посмотрев, не спеша, ответил: «А никаких оснований, товарищ Майский, у меня не было. Просто надо было как-то подбодрить людей» (109).
Реальный портрет Сталина, безусловно, не лик святого или аскета – про экспроприированные зубаловские дачи мы уже рассказывали. И мелкое тщеславие ему было не чуждо. Развлечения в узком кругу тоже нехитрые. Так, 20 декабря 1936 года, в годовщину основания ВЧК-ОГПУ-НКВД Сталин устроил для руководителей этого ведомства небольшой банкет, пригласив на него Ежова, Фриновского, Паукера и нескольких других чекистов. Когда присутствующие основательно выпили, Паукер показал Сталину импровизированное представление. Поддерживаемый под руки двумя коллегами, игравшими роль тюремных охранников, Паукер изображал Зиновьева, которого ведут в подвал расстреливать. “Зиновьев” беспомощно висел на плечах “охранников” и, волоча ноги, жалобно скулил, испуганно поводя глазами. Посередине комнаты “Зиновьев” упал на колени и, обхватив руками сапог одного из “охранников”, в ужасе завопил: “Пожалуйста… ради Бога, товарищ… вызовите Иосифа Виссарионовича!” Сталин следил за ходом представления, заливаясь смехом» (110). Ну, чем ни Иван Грозный в кругу веселящихся опричников. Именно такую картину подспудно хочет пробудить в нашем воображении автор этих воспоминаний, беглый чекист А. Орлов. Будем считать, что пробудил. Карла Паукера, к слову сказать, тоже скоро расстреляли – еще одна невинная жертва сталинских репрессий?
Но то веселье за кадром, и, кстати, не факт, что данный эпизод вообще имел место, а в реальных отношениях с народом (для которых Он и прочие Они, олицетворяли «высшую справедливость») вожди неукоснительно соблюдали правила игры. Руководители того времени позволяли себе грубость лишь по отношению к руководящему составу, а с простыми людьми члены Политбюро как правило вели себя подчеркнуто вежливо. Тоже строгие, но справедливые. Легендарный разведчик П. Судоплатов: «Берия, грубый и жестокий в общении с подчиненными, мог быть внимательным, учтивым и оказывать каждодневную поддержку людям, занятым важной работой… и у него была уникальная способность внушать людям как чувство страха, так и воодушевлять на работу… Мне кажется, что он взял эти качества у Сталина – жесткий контроль, исключительно высокая требовательность и вместе с тем умение создать атмосферу уверенности у руководителя, что в случае успешного выполнения поставленной задачи поддержка ему обеспечена» (111). Переводчик Сталина и Молотова В. Бережков «Со своими непосредственными подчиненными Молотов был ровен, холодно вежлив, почти никогда не повышал голоса и не употреблял нецензурных слов, что было тогда обычным в кругу «вождей». Но он порой мог так отчитать какого-нибудь молодого дипломата, неспособного толково доложить о положении в стране своего пребывания, что тот терял сознание. И тогда Молотов, обрызгав беднягу холодной водой из графина, вызывал охрану, чтобы вынести его в секретариат, где мы общими усилиями приводили его в чувство. Впрочем, обычно этим все и ограничивалось, и виновник, проведя несколько тревожных дней в Москве, возвращался на свой пост, а в дальнейшем нередко получал и повышение по службе» (112). В случае чего, страх мог навести и сам добрый усатый вождь, чему примеров немало. Но к вождям можно было подойти на улице (даже к Сталину до покушения на Кирова), записаться на личный прием, пожаловаться на начальство.
Власть постоянно подчеркивала свою близость к простому народу, потому что один раз разнузданный с помощью и при настоянии образованных классов, народ уже преизрядно напугал элиту своим свирепым нравом и видом. Его поспешили загнать обратно в стойло, и по большому счету, это было в интересах самого государства. Н. Бердяев: «Русские историки объясняют деспотический характер русского государства этой необходимостью оформления огромной, необъятной русской равнины… B известном смысле это продолжает быть верным и для советского коммунистического государства, где интересы народа приносятся в жертву мощи и организованности советского государства» (113). В. Кожинов: «Если ставить вопрос о своеобразии России, то кратко можно ответить так: «чрезмерная» властность ее государства всецело соответствовала «чрезмерной» вольности ее народа» (114).
Наученная горьким опытом элита, соблюдая необходимые формы приличия (якобы народовластия), все же сочла за главное воли народу больше не давать. Ему оставили право на публичный восторг и упование на мудрость вождей, которые в ответ постоянно оказывали простонародью ритуальные знаки внимания. Ему же – народу – оставили традиционную для черного люда ненависть к боярам. Ненависть, которую периодически нужно удовлетворять.
VIII.
Мы описали чаяния народа после Октябрьской революции и как они разнились с реальной жизнью новой элиты, как постепенно вырастала стена народного несогласия между народом и «народной» властью на местах. Одним из самых главных моментов, разделивших народ и его правителей, стала насильственная коллективизация крестьянства – основного населения тогдашнего СССР. Вопросы переустройства деревни, без решения которых была невозможна индустриализация страны, начали занимать первое место в планах власти.
Интеллигенция в целом была на стороне государства. Только образованный класс в полной мере мог оценить те перспективные преимущества, которые давала индустриализация для развития страны, но их не могли понять обычные крестьяне, на которых стихийным бедствием обрушилась новая затея большевиков.
Главным идеологом проекта социалистического переустройства деревни в индустриальном обществе был ученый из Германии видный сионист А. Руппин, руководивший всей программой создания коммун-киббуцев в Палестине. Он подробно описал эту программу в книге, вышедшей в Лондоне в1926 году,и имевшей широкий резонанс. Однако его проект был разработан для колонистов-горожан и вполне соответствовал их культурным стереотипам. Ведь обобществление в киббуцах доводилось до высшей степени – никакой частной собственности в них не допускалось, и даже обедать дома членам кооператива было запрещено. Но горожане-колонисты не собирались ни создавать крестьянское подворье, ни заводить скота. Как могла эта модель заработать в крестьянской России?
Поначалу, видимо, руководство Наркомзема и Аграрного института было под большим впечатлением от экономических показателей этого типа кооперативов и без особых сомнений использовало готовую модель киббуцев. Вопрос о ее соответствии культурным особенностям русской деревни и не вставал. Насколько известно из воспоминаний В. Молотова, И. Сталин, посетив вместе с ним несколько возникших еще ранее колхозов, весьма воодушевился увиденным. Но в тех «старых» колхозах не обобществлялся домашний скот, а каждой семье был оставлен большой приусадебный участок.
Еще раз следует отметить, что вырвавшаяся было из-под власти государства народная стихия не вызвала симпатии у городской интеллигенции; народ как объект социальной инженерии являлся неизменным полем для экспериментов новой элиты. Идеализации условный Каратаев более не подлежал. Его новому закабалению придавался в глазах интеллигенции смысл как экономический (а где еще взять ресурсы для грандиозных свершений), так и воспитательный (иначе с этим недисциплинированным народом нельзя). СМИ, публицистика, литература в эру первых пятилеток единодушно склонны были иронически отзываться о селе с его консервативным бытом. Традиционная сельская культура видится горожанам как странно-архаичная, неуместная на фоне тракторов, самолетов, телефонов и других знамений современности. Когда К.Чуковский вспоминает о дружеских посиделках коллегами-писателями, меня поражает ход их рассуждений: «Федин начал с очень живописного описания, как он семилетним мальчиком ехал с отцом в какой-то Саратовской глуши, и все встречные крестьяне кланялись ему в пояс. А Леонов стал говорить, что шестидесятники преувеличили страдания народные, и что народу вовсе не так плохо жилось при крепостном праве» (115). Знаменитые советские писатели вспоминают симпатичные им картинки угнетения народа. Символична в этом отрывке перекличка шестидесятников ХIХ и ХХ веков.
Коллективизация обернулась грандиозными катаклизмами. Тот тип колхоза, в который пытались втиснуть крестьян, был несовместим с их представлениями о хорошей и даже приемлемой жизни. Не имея возможности и желания сопротивляться активно, основная масса крестьян ответила пассивным сопротивлением: уходом из села, сокращением пахоты, убоем скота. А в ряде мест случились и вооруженные восстания (с января до середины марта1930 годана территории СССР без Украины было зарегистрировано 1678 восстаний), росло число убийств в конфликтах между сторонниками и противниками колхозов. Будущий личный переводчик Сталина В. Бережков вспоминает, как у них дома в Киеве обитал жилец, человек посланный партией проводить коллективизацию в украинских селах: «…Проснувшись ночью, я нередко слышал его глубокие вздохи, а порой и страшные стоны. Как-то мама спросила его об этом. Он помялся, помолчал, но все же ответил:
– У меня очень трудная работа. Организовывать колхозы не так-то просто. Но как дисциплинированный партиец я должен выполнить данное мне поручение. Вам трудно себе представить, что такое раскулачивание и выселение людей из родных мест. Это страшная человеческая трагедия. Ведь не только мужчины-кулаки, но их жены, старики-родители и дети – все должны быть депортированы. Видели бы вы, как прощаются они со своим домом, со своей скотиной, с землей, за которую воевали в Гражданской войне на нашей стороне! От такой картины не то, что закричишь в ночи – готов убежать, куда глаза глядят» (117).
Эта картина и вспоминается, когда мы почти хором говорим, что на земле во время коллективизации извели «настоящего хозяина», отсюда, мол, все наши беды. Однако в 1930 — 1931 годах на спецпоселения («кулацкая ссылка») было выслано 381 026 семей общей численностью 1 803 392 человека. Это – 1,5% крестьянских дворов, а официально к кулакам причислялось около 3% дворов. Считать, что «справные работники» составляли чуть больше одной сотой нашего крестьянства – нелепость. Далее. Современная пропаганда уверяет нас, что в основном кулаки были высланы на север и работали на лесоповале. В действительности первая по численности местность спецпоселений – Казахстан, вторая – Новосибирская область. На работах было занято 354 тыс. человек, из них на лесоразработках всего около 12 тысяч (118). Основная масса работала все же в сельском хозяйстве. Но вот, сколько напуганных крестьян разбежалось по стране и спасались в городах?! Это учету не подлежит.
Просвещенная элита с редким равнодушием взирала на народные страдания. В качестве исключения пытаются привести позицию тех партийцев во главе с Н. Бухариным, которая вошла в историю партии под названием «правый уклон». Благодаря этому конфликту со Сталиным Бухарин незаслуженно приобрел, пользуясь модным сегодня словечком, имидж «защитника крестьянства», чуть ли ни почвенника-патриота. И в наше время сей бухаринский имидж внедрен в сознание самых широких кругов.
В действительности же интеллигентный покровитель Мандельштама Н. Бухарин, выступая против «сплошной коллективизации», стремился защищать вовсе не крестьянство, а исключительно большевистскую власть, для которой крестьянское сопротивление представляло смертельную опасность. В своем вызвавшем резкие нападки Сталина докладе «Политическое завещание Ленина» (21 января 1929 года), он заявил, что «если возникнут серьезные классовые разногласия» между рабочим классом и крестьянством, “гибель Советской республики неизбежна”… По мере развертывания коллективизации Бухарин убедился в том, что ни о какой гибели Советской республики не может идти речи, и уже19 февраля 1930 года в опубликованной в “Правде” статье громогласно заявил, что с кулаками “нужно разговаривать языком свинца”» (119).
Нанося фатальный удар по крестьянству, государство обрекало себя на недоедание. В те времена в СССР промышленным хлебопечением обеспечивалось менее 40% городского населения. Крестьянство, составлявшее тогда большинство населения нашей страны, обеспечивало себя хлебом самостоятельно, за счет домашней выпечки. Лишь после страшного голода 1932 — 1933 годов, укрепления власти колхозов на селе и создания мощной пищевой промышленности в середине 1930-х страна постепенно начала выпутываться из последствий амбициозного и плохо продуманного эксперимента по приживлению практики киббуцев.
Крестьяне таки нашли сочувствие, но не от собственной интеллигенции, которая молчала за редким исключением, но среди интеллектуалов Запада. И каких интеллектуалов! «…Миллионы скорбящих и страждущих крестьян, у которых отобрали их землю, опустошаемую и разоряемую безумным экспериментом по парализующему коллективизму; голод, от которого ежегодно гибнут миллионы людей (и это в стране столь гигантской протяжённости, что она может служить житницей для всей Европы!); создание и оснащение армии, которая, согласно заявлениям всех ведущих большевиков, будет использоваться для осуществления мировой революции; грубое и безжалостное управление этим ведущим в пропасть государственным и партийным аппаратом горсткой террористов, состоящей по большей части из евреев, – всё это говорит совсем на другом языке, и мир не может слушать его до бесконечности, ибо это рассказ о безымянных страданиях и невообразимых лишениях, которые терпит народ с населением в сто шестьдесят миллионов человек» (120).
Кто же это трогательно сопереживает нашему народу!? Это главный гитлеровский пропагандист, доктор Йозеф Геббельс на ежегодном партийном съезде НСДАП 13 сентября 1935 года распинается, а вы могли подумать, что душевные слова произносит кто-либо из современных оранжевых политиков. Разве что еврейская тематика выдает одного из руководителей нацистов, которые вполне искренне считали коммунизм и Октябрьскую революцию порождением еврейского духа. И подпевал из местных до сих пор у них хватает. Но тут можно и нужно не соглашаться. Евреи им революцию делали!? А кто виноват в импотенции Центральной рады, пьяном разложении тыла Деникина, анархическом восстании украинца Махно. Сами себе Рабиновичи.
Но, конечно же, роль евреев в русской революции и последующих событиях весьма значительна. Н. Бердяев: «Я склонен думать, что даже активное участие евреев в русском коммунизме очень характерно для России и русского народа. Русский мессианизм родственен еврейскому мессианизму» («Истоки и смысл русского коммунизма»). И далеко не сразу два мессианства начали сотрудничать – богатая еврейская буржуазия и религиозные круги видели пути национального возрождения и воскрешения еврейской государственности в рамках сионистского движения, а вовсе не советского коммунизма. Состоятельная еврейская буржуазия, как и любая буржуазия, не хотела социализма. Но оказалась в абсолютном меньшинстве.
IX.
Значение революции в русской и еврейской истории невозможно уяснить без понимания того, что в Российской империи к 1917 году проживало около половины евреев всего мира – более 7 миллионов человек. Судьба этого громадного людского массива не могла не интересовать как ту часть их соплеменников, что жили в за пределами Российского государства, так и политикум внутри страны, тем более, что евреи играли важную роль в торговле, науке, культурной жизни Империи. Более того, в дореволюционной России эта нация впервые за две тысячи лет обрела некое территориальное единство – черту оседлости. Ее часто изображают завуалированной формой большого концлагеря, а вот советский поэт еврейского происхождения Д. Самойлов пишет, что «черта был не хуже других границ, не хуже, например, нынешних твердых границ. Но, – дальше горько замечает Самойлов, – евреи, триста лет имея границу, ничего существенного не создали: ни литературы, ни музыки, ни живописи, ни философии. Ничего» (121). Категоричное утверждение, но, видимо, автор хотел подчеркнуть, что созданное еврейским народом имело значение для мировой культуры, лишь преломляясь сквозь культуру русскую.
Связь русской интеллигенции с еврейством рассматривается обычно лишь в контексте ее юдофилии и значительности доли интеллигентов еврейского происхождения. Последнее обстоятельство особенно охотно обсуждается ее противниками из националистического лагеря, нередко приводящими и соответствующие статистические выкладки. Интеллигентские же авторы обычно отвечают на это в том смысле, что для порядочного (интеллигентного) человека национальность никакой роли не играет вовсе, для него нет ни эллина, ни иудея.
Для понимания судеб российских евреев в революционную эпоху в высшей степени целесообразно ознакомиться с одним поистине уникальным человеческим документом – изобилующей выразительнейшими деталями «Автобиографией» видного филолога Моисея Альтмана (1896 — 1986), написанной им в конце 1970-х годов. Каковы же были основы провинциальной еврейской жизни? «…Русские у евреев не считались «людьми». Русских мальчиков и девушек прозывали «шейгец» и «шиксе», т. е. «нечистью». Напомню, что и Белая Церковь у евреев называлась «мерзкая тьма». Для русских была даже особая номенклатура: он не ел, а жрал, не пил, а впивался, не спал, а дрыхал, даже не умирал, а издыхал» (122). Д. Самойлов: «Еврейские интеллигенты шли в Россию с понятием об обязанностях перед культурой. Функционеры шли с ощущением прав, с требованием прав, реванша. Им меньше всего было жаль культуры, к которой они не принадлежали» (123).
Следует со всей определенностью сказать, что среди евреев-большевиков было очень мало таких, которые к 1917 году более или менее глубоко приобщились русской культуре и быту. Те евреи, которые становились фанатичными большевиками, начинали свою жизнь, как правило, в собственно еврейской среде, где все русское воспринималось как чуждое или даже прямо враждебное, а также как нечто заведомо «второсортное» либо вообще «примитивное».
Более просвещенная еврейская молодежь, вырываясь из гетто, сжигала за собой все мосты и, отказавшись от прошлого и не отягощенная никакими обязательствами, устремлялась в будущее, открывавшееся ей в светских науках и модных общественных учениях. При этом социализм «русским» не был, и молодые еврейские интеллектуалы им отчаянно увлекались. Круг ближайших соратников-большевиков Ленина во многом состоял из евреев – Троцкий, Зиновьев, Каменев. Но и основатель меньшевизма Лев Мартов, носил при рождении фамилию Цедербаум. И анархист Дмитрий Богров, застреливший премьера Столыпина, и сотни других революционеров происходили из еврейской среды. Современный классик стихотворной миниатюры Игорь Губерман с удовольствием описывает историю своей семьи: «Петр Рутенберг, один из основателей государства Израиль, а до этого эсер-боевик, был моим двоюродным дедушкой. Именно он организовал исторический разговор с попом Гапоном, которого потом повесили рабочие и о котором написано в каждом учебнике по истории». Повесили Гапона не рабочие, а эсеры-боевики во главе – да – с инженером Петром Рутенбергом. Наверное, если поскрести, почти в каждой еврейской семье дедушка-революционер да и найдется.
Революционная еврейская молодежь немало содействовала созданию атмосферы террора, царившей в Российской империи в последние годы правления династии Романовых: бесконечные убийства и взрывы. «Харьковские губернские ведомости», 14 декабря 1906 года, статья «Взрыв бомбы на вокзале»: «Вчера в 9 часов 22 минуты вечера на харьковском вокзале раздался оглушительный и ужасный по своей разрушительной силе взрыв бомбы. К счастью, в это время не было ни приходящих, ни отходящих поездов и публики было сравнительно немного. Тем не менее, пострадавших зарегистрировано 11 человек. Из них 2 убитых, 2 тяжело ранены, 7 легко ранены… Небольшой коридорчик, ведущий к входной двери, весь загроможден обломками, под которыми найдена оторванная выше колена левая человеческая нога, обутая в простой высокий поношенный сапог. Круглый вестибюль вокзала уложен мельчайшими осколками стекол, обрывками человеческого мяса и внутренностей. На висящей посреди его люстре повис большой лоскут окровавленной сорочки… Перед взрывом в зале 1 класса сидел некто г. Григоросуло. Когда раздался взрыв, он упал на колени, а в это время сидевший с ним за одним столом молодой человек, еврей, вскочил со стула и, махая шапкой, несколько раз прокричал «ура», убегая из зала. Но г. Григоросуло погнался за ним и схватил за горло. Еврей вынул из кармана какую-то коробку, завернутую в газетную бумагу, что было в бумаге, может быть бомба, но бросить ее не удалось, т. к. г. Григоросуло смял его под себя и продолжал сжимать ему горло, пока не подбежали два солдата и дежурный офицер» (125). Обратите внимание на будничный тон корреспонденции. Кровавая вакханалия стала, по сути, обыденностью.
События, нараставшие в стране, вызвали у еврейской молодежи энтузиазм не только видения светлого будущего, но и эмансипации всей еврейской нации, испытывавшей в царской России целый ряд ограничений. Член партии эсеров с конца 1900-х Берта Бабина десятилетия спустя рассуждает о причинах, заставивших эсеров, в конце концов, поддержать Советскую власть: «…был какой-то гипноз слова «социализм»… Была ликвидирована частная собственность на средства производства, было бесплатное образование, медицинское обслуживание. И, конечно, национальный вопрос – до революции с нами, евреями, дело обстояло очень плохо. Мы во всем этом видели поступательное движение к социализму» (126). Национальный вопрос, как видим, тесно увязывается с социализмом.
В любом сборнике стихотворений Маргариты Алигер можно найти строки:
«Мы много плачем, слишком много стонем,
Но наш народ, огонь прошедший, чист.
Недаром слово “жид” всегда синоним
С святым, великим словом коммунист».
Не осталось участие еврейства в русской революции без внимания и другого поэта эпохи. Сергей Есенин в своей поэме «Страна негодяев» описывает диалог между комиссаром из охраны железнодорожных линий Чекистовым и неким Замарашкиным. Чекистов говорит:
А народ ваш сидит, бездельник,
И не хочет себе ж помочь.
Нет бездарней и лицемерней,
Чем ваш русский равнинный мужик!
Коль живет он в Рязанской губернии,
Так о Тульской не хочет тужить.
То ли дело Европа?..
…Я ругаюсь и буду упорно
Проклинать вас хоть тысячи лет,
Потому что…
Потому что хочу в уборную,
А уборных в России нет.
Странный и смешной вы народ!
Жили весь век свой нищими
И строили храмы Божие…
Да я б их давным-давно
Перестроил в места отхожие.
Замарашкин отвечает ему:
Слушай, Чекистов!..
С каких это пор
Ты стал иностранец?
Я знаю, что ты
Настоящий жид.
Фамилия твоя Лейбман,
И черт с тобой, что ты жил
За границей…
Все равно в Могилеве твой дом…
Добавлю, что в первые годы Советской власти евреи-чекисты часто брали себе русские имена, чтобы не привлекать излишнего внимания к своей национальности как среди осведомителей и информаторов из кругов дворянства и бывшего офицерства, так и коллег, с которыми они работали.
Любопытны наблюдения Н. Мандельштам за средой подобных Чекистовых. В своих «Воспоминаниях» она описывает систему мышления новой элиты и в качестве примера приводит одну из звезд эпохи – Ларису Рейснер, ту самую, которая вместе с Раскольниковым одарила Лютика Каменева одеждой расстрелянного цесаревича Алексеева: «Во время нашей встречи Лариса (Рейснер) обрушила на О. М. кучу рассказов, и в них сквозила та же легкость, с какой Блюмкин хватался за револьвер, и его же пристрастие к внешним эффектам… С теми, кто вздыхал в подушку, сетуя на свою беспомощность, ей было не по пути – в ее среде процветал культ силы (выделено мной – К. К.). Спокон века право использовать силу мотивируется пользой народа – надо успокоить народ, надо накормить народ, надо оградить его от всех бед… Подобной аргументацией Лариса пренебрегала и даже слово «народ» из своего словаря исключила. В этом ей тоже чудились старые интеллигентские предрассудки. Все острие ее гнева и разоблачительного пафоса было направлено против интеллигенции. Бердяев напрасно думает, что интеллигенцию уничтожил народ, ради которого она когда-то пошла по жертвенному пути. Интеллигенция сама уничтожила себя, выжигая в себе, как Лариса, все, что не совмещалось с культом силы» (127). Золотые слова. Но ту же Ларису Рейнер восторженно воспевает один из ведущих журналистов страны, будущая жертва сталинских репрессий М. Кольцов: «Пружина, заложенная в жизнь этой счастливо одаренной женщины, разворачивалась просторно и красиво… Красочен, смел стремительный путь Рейснер-человека». А как же насчет мальчишеского костюмчика расстрелянного цесаревича?…
Л. Троцкий писал во время «Дела Бейлиса» о балтийских немцах, игравших в государственном аппарате Российской империи примерно ту же роль, что позже сыграли еврейские кадры в первые годы Советской власти: «Воспитанные в раболепстве пред царизмом и в презрении к … населению, играют, как известно, большую роль в русской дипломатии, прокуратуре и жандармерии, давая наиболее чистую культуру бюрократического нигилизма, – без национальности, без хотя бы связей с коренным населением, без совести и без чести» (128). По иронии судьбы слова Лейбы Бронштейна можно напрямую отнести и к роли евреев сразу после Октябрьской революции.
Евреи были востребованы как специалисты, люди в основном из грамотных слоев общества, люди, многие из которых еще с дооктябрьских времен были связаны революционерами. Новой власти нужны были квалифицированные кадры, и дело здесь даже не в особой большевистской юдофилии. Сразу призвать на службу дореволюционную интеллигенцию власть не могла и по причинам идеологическим, и в виду колоссальных физических утрат, которые понесли образованные классы во время Гражданской войны; а для формирования нового образованного лояльного общества в любом случае было необходимо время. В качестве иллюстрации сложившего положения дел, можно привести фрагмент доклада полковника немецкого генштаба Хальма о состоянии РККА в 1927 году, добытом ОГПУ, где особо отмечалось: «Старые офицеры царской армии были малозаметны. Евреи находятся большей частью в высших штабах на таких должностях, которые требуют наибольшей интеллигентности» (129). На одной только Украине 26% всех студентов были евреи, а в медицинских вузах их насчитывалось более 44%. Уже в 1970-е годы еврейский публицист, диссидент Борис Хазанов так суммировал ситуацию: «Заменив вакуум, образовавшийся после исчезновения русской интеллигенции, евреи сами стали этой интеллигенцией» (130). Само собой разумеется, что сталинские репрессии, направленные против якобинской элиты напрямую коснулись и этого слоя.
Обычному полуграмотному крестьянину для изучения книжной премудрости нужно было отрывать время либо от своей работы, либо от отдыха – времени для учебы всегда недоставало, и учился он в состоянии постоянной физической усталости. При всей своей внутренней интеллигентности такой крестьянин в одном отношении решительно отличался от интеллигента: он был крестьянином. Чтобы стать интеллигентом, он должен был обязательно оторваться от общины – стать, как и прочие интеллигенты, неким отщепенцем, индивидуалистом, но далеко не всех прельщал такой вариант. Проблем, подобных для большинства жителей страны с крепкими крестьянскими корнями, у жителей еврейских местечек западной части СССР почти не было, и – одновременно – новая власть в них объективно нуждалось.
Начался великий исход еврейской молодежи за черту оседлости. «Через разломанную черту оседлости хлынули многочисленные жители украинско-белорусского местечка, пошедшие только начальную степень ассимиляции, с чуть усвоенными идеями, с путаницей в мозгах, с национальной привычкой к догматизму… Тут были и еврейские интеллигенты, или тот материал, из которого вырабатывались интеллигенты, и многотысячные отряды красных комиссаров, партийных функционеров, ожесточенных, поднятых волной, одуренных властью» (Д. Самойлов) (131). И кстати, далеко не все евреи, давно обитавшие в городах, были от такого исхода в восторге. Лев Копелев вспоминал, как его мама в Киеве без конца объясняла знакомым, «что есть, мол, евреи, и есть жиды; еврейский народ имеет великую культуру и много страдал; Христос, Карл Маркс, поэт Надсон, доктор Лазарев (лучший детский врач Киева), певица Иза Кремер и наша семья – это евреи, а вот те, кто суетятся на базаре, на черной бирже или комиссарствуют в Чека, – это жиды…» (132)
До революции в мелких городах и местечках России жило 2 200 тысяч евреев, а в 1926 году их там осталось только 800 тысяч. Спрашивается, на чьи же места переселились в города почти 1,5 миллиона евреев? Прежде всего, буквально – в какие дома, квартиры они вселились? Ведь жилищного строительства тогда практически не велось, и получить квартиру можно было только «удалив» или «уплотнив» ее хозяина. В Москве евреи составляли в1920 году– 2,2% населения, в 1923 – 5,6% и в 1926 – 6,5% (133). Понятно, что подобные изменения национального состава городского населения не остались незамеченными их предыдущими обитателями, выселенных в коммунальные «Вороньи слободки»:
– Да вы поймите, – кипятилась Варвара, поднося к носу камергера газетный лист. – Вот статья. Видите? “Среди торосов и айсбергов”.
– Айсберги! – говорил Митрич насмешливо. – Это мы понять можем. Десять лет как жизни нет. Все Айсберги, Вайсберги, Айзенберги, всякие там Рабиновичи.
«Десять лет» – более, чем прозрачный намек на резко выросшую после 1917 года роль евреев в жизни общества. Из обстоятельного справочника «Население Москвы», составленного демографом Морицем Яковлевичем Выдро, можно узнать, что если в 1912 году в Москве проживали 6,4 тысячи евреев, то всего через два десятилетия, в 1933 году, – 241,7 тысячи, то есть почти в сорок раз больше! Причем население Москвы в целом выросло за эти двадцать лет всего только в два с небольшим раза (с 1 миллиона 618 тысяч до 3 миллионов 663 тысяч). Имеет смысл сослаться и на сочинение значительного еврейского идеолога – В. Жаботинского. На рубеже 1920 — 1930-х годов он привел в своей статье «Антисемитизм в Советской России» следующие сведения: «В Москве до 200 000 евреев, все пришлый элемент. А возьмите… телефонную книжку и посмотрите, сколько в ней Певзнеров, Левиных, Рабиновичей… Телефон – это свидетельство: или достатка, или хорошего служебного положения». Вроде смешно, но, по наблюдению одного из историков, в телефонной книге за 1929 год все Ивановы имели 209 личных телефонов, а Рабиновичи 89 (134). Тоже социология – чем не телефонный опрос?
Можно говорить о том, что все люди равны, но куда девать расовые, национальные, религиозные отличия, душевную совместимость, желание помочь, любовь и уважение. Ничего этого не было в отношениях между коренными москвичами и приехавшими в Москву евреями. Газеты нередко сообщали о фактах насилия в отношении евреев. Писали, например, в 1928 году о том, как некий Белов ворвался в квартиру некоего Бретана и с криком: «Нужно жидов убивать!» – избил ее хозяина, а гражданин Корнеичев налетел на врача Мясницкой больницы Гдалина с криком: «Бей жидов!» – сбил его с ног и нанес удары. Сообщали о том, как братья Филатовы избивали евреев, живших в доме №37 по Нижнекрасносельской улице (135).
Двусмысленные выходки, к радости публики, позволяли себе и знаменитости. На одном из диспутов Маяковский упорно называл известного литературного критика Ю. Айхенвальда каким-то Коганом. Тот так же упорно поправлял поэта:
– Уважаемый Владимир Владимирович, я не Коган, я Айхенвальд.
Так повторялось несколько раз. Но Маяковский, как водится, и глазом не повел. Через минуту он снова ткнул пальцем в несчастного критика:
– Этот Коган…
Свидетельствует А. Мариенгоф: «Ю. Айхенвальд нервно встал, сказал так громко, как думается, еще никогда в жизни не говорил:
– С вашего позволения, Владимир Владимирович, я Айхенвальд, а не Коган.
В кафе стало тихо. А Владимир Владимирович, слегка скосив на него холодный тяжелый взгляд, раздавливающий человека, ответил с презрением:
– Все вы… Коганы!» (136)
Общественное мнение приписывало евреям участие во всем происходившем в Стране Советов, что порою вызывало и сатирическую реакцию. Так, в журнале «Чудак» встречаем подборку фотопортретов знаменитостей, о которых ходят слухи, что они якобы евреи: Станиславский (Станиславкер), Демьян Бедный (Ефим Придворов – Хаим Бейгоф), Горький (Горькави, Пешкис) и др. Полно шпилек по поводу бытового антисемитизма в книгах Зощенко, Ильфа, Петрова.
В 1933 году в связи с коллективизацией была введена паспортная система для строгого контроля проживания в городах и упрощения учета движения населения, одновременно евреи были выделены в отдельную национальную группу, хотя у них не было своего государственного образования. Позже велением Сталина таковое было создано – Еврейский автономный округ. «Отец отмечал, что образование Еврейской автономной области с центром Биробиджан было предпринято Сталиным для усиления пограничного режима на Дальнем Востоке путем создания там своего рода заслона, а совсем не как шаг к созданию еврейского государства. Граница в этих местах нередко нарушалась китайскими и белогвардейскими террористическими группами. Идея Сталина заключалась в том, чтобы поставить преграду на их пути в виде поселений, жители которых настроены враждебно к белоэмигрантам, и особенно к казачеству», – уточняет истинную цель создания сего дивного квазигосударственного образования сын Павла Судоплатова, Андрей (137). Современная версия, как мы помним, гласит, что создание ЕАО где-то у черта на куличках – это еще один штрих к портрету злобного антисемита Сталина. Но так обстояли дела в реальности?
Сегодня либеральные публицисты много рассуждают на тему антисемитизма Сталина, что, пожалуй, является явной передержкой. Еврейское влияние во времена Сталина в Политбюро было весьма значительным. Из 11 членов Политбюро были: Л. Каганович – еврей; Л. Берия – еврей на 1/2 (егo мать была еврейкой); В. Молотов, А. Андреев, К. Ворошилов имели жен евреек; у Г. Маленкова – муж дочери был еврей, у Н. Хрущева – жена сына была еврейкой, да и первый раз родная дочь Сталина – Светлана – была замужем за евреем. Все это закономерный результат диффузии власти с образованными слоями общества, в которых, как уже отмечалось, евреи после революции играли огромную роль.
Кроме того, родственные и дружеские связи тоже способствовали формированию особой партии, в которой этнический фактор имел значительную роль. М. Пришвин в своем дневнике отмечает факт взаимовыручки приезжих евреев: «2 Января. Здоровый мороз. Ко мне приезжали Н. И. Замош-кин, А. Б. Руднев и Михаил Георгиевич Розанов (Огнев). Между прочим, конечно, поговорили и о еврейском засилии, что это не крупный еврей-делец, к которому мы давно привыкли, мешает нам, а местечковый, что сила их в организации еврейской самопомощи (то, чего нет у русских)» (138). Действительно, взаимопомощь наблюдалась – по национальному, по родственному признаку, по принципу землячества. Тот же руководитель громогласного РАППа (Российской ассоциации пролетарских писателей) Л. Авербах находился в родственных связях с семьями Я. Свердлова и Г. Ягоды, женат был на дочери известного ленинского соратника В. Бонч-Бруевича. Показательна в этом отношении и сама история семьи Свердловых.
В 1920 — 1930 годах на политической сцене действовал своего рода «клан» (один из множества подобных же) – ряд родственников и одного из наиглавнейших вождей большевиков – Якова Свердлова. В свое время (еще в середине XIX века) сестра его деда, Сруля Свердлова вышла замуж за Фишеля Иегуду, и ее внук Ханох-Енох стал в 1934 году главой НКВД Генрихом Ягодой; он являлся, следовательно, троюродным братом Янкеля (Якова) Свердлова. Как бы подкрепляя семейную связь, Ягода вступил в брак с племянницей Я. Свердлова, Идой – дочерью старшей сестры последнего Сары (Софьи) Свердловой и богатого купца Лейбы (Леонида) Авербаха. А брат Иды, Леопольд Авербах (то есть также племянник Свердлова и двоюродный племянник и, одновременно, шурин – брат жены – Ягоды), стал главой «пролетарских писателей». Высокие посты занимал и младший брат Свердлова, Вениамин. В 1937 — 1938 годах все перечисленные родственники Свердлова были репрессированы. Но «уцелел» его родившийся в 1911 году сын Андрей, который с начала 1930-х годов служил в ОПТУ-НКВД, достиг там звания полковника, был активным проводником сталинской репрессивной политики. Жена Бухарина Анна Ларина (Лурье; родилась в 1914 году), арестованная в качестве «ЧСИР» (член семьи изменника родины), рассказывает, как ее ввели для допроса в кабинет на Лубянке:
– Познакомьтесь, Анна Михайловна, это ваш следователь.
– Как следователь! Это же Андрей Свердлов! – в полном недоумении воскликнула я…» Но близкое знакомство со следователем снисхождения жене врага народа не принесло (139).
В какой-то момент тотальное кумовство начало вызывать раздражение и просто мешать нормальной работе государства. В.Молотов вспоминал: «В 1939 году, когда сняли Литвинова, и я пришел на иностранные дела, Сталин сказал мне: «Убери из наркомата евреев». Слава богу, что сказал! Дело в том, что евреи составляли там абсолютное большинство в руководстве и среди послов. Это, конечно неправильно. Латыши и евреи… И каждый за собой целый хвост тащил.» (140) В 1942 году пропорции закончивших физический факультет МГУ (то есть поступившие еще до войны) 98% евреи и 2 % русские. Значит ли это, что русские органически не способны к физике?
Сфера искусства не являлась исключением. Право элиты на кумовство касалось и общественных вкусов: Мариенгоф о Зинаиде Райх: «Тогда, по наивности, я еще воображал: для того, чтобы стать знаменитой актрисой, надо иметь талант, страсть к сцене, где-то чему-то учиться… Мейерхольд вздернул свой сиранодебержераковский нос:
– Талант ? Ха! Ерунда!
И ткнул себя пальцем в грудь, что означало: «Надо иметь мужем Всеволода Мейерхольда! Вот что надо иметь. Понял? И все!» (141). Недаром нравы мейерхольдовского театра запечатлели в своей энциклопедии советской жизни Ильф и Петров. «…Мы должны будем репетировать, сидя на койках, а на четырех стульях будет сидеть Николай Константинович со своей женой Густой, которая никакого отношения к нашему коллективу не имеет. Может, мы тоже хотим иметь в поездке своих жен!», – жалуются сотрудники театра «Колумб», срисованного во многом с театра Мейерхольда. И как раз В. Мейерхольд этническим евреем не был – вопрос в пропитавшем всё бытие элиты кумовстве.
И в целом вряд ли можно было говорить о массовом антисемитизме до войны, а за само слово «жид» даже подразумевалась жесткая уголовная ответственность (нет подсчетов, сколько обмолвившихся на этот счет сгинули в ГУЛАГе, и жалеют ли о них либералы). Мощный импульс новому всплеску антисемитизма дала начавшаяся Великая Отечественная война. Скрытый антисемитизм крестьян, который четко связывал евреев с ужасами Гражданской войны и коллективизации, вырвался на волю, подстрекаемый нацистской пропагандой. Дочь Чуковского, Лидия, отправлялась в эвакуацию с Анной Ахматовой отметила характерный случай: «5 ноября 41. Я сказала ей, что сегодня, когда шла к ней через воинский вагон, услышала с верхней полки:
– Я бы тех жидов Гитлеру оставил, нехай он их всех в землю закопает живыми!
– Таких надо убивать, – быстро сказала Анна Андреевна» (142). Что взять с того безымянного украинца (если судить по акценту), но показательна реакция всемирно известной поэтессы – «убивать»! С этим качеством «гуманной» якобы интеллигенции мы еще не раз столкнемся.
Тысячи евреев во время войны бежали из Киева, Минска, Риги, Ленинграда и Москвы, спасаясь от наступающих немецких войск. Нацисты приходили под лозунгами «освобождения» украинцев и прибалтов от «еврейского господства». Что находило благодатную почву среди националистов да и простых граждан, захватывавших дома, квартиры и прочую собственность евреев. Евреи подвергались тотальному уничтожению, а потому пытались уйти из опасной зоны всеми правдами и неправдами, и это тоже вызвало массовое раздражение оставляемых на милость захватчиков людей. «2.7.1942. Люди бьются на фронтах, убиты, вымерли с голода, уже забирают по городам и селам прямо с улиц и вывозят в Германию молодых женщин и девчат в бардаки, в рабство, на дорожные работы, на рытье рвов, траншей…, – записывал в своем дневнике А. Довженко. – А из Сибири и Казахстана вернутся на Украину хозяевами беглецы, те, которые в начале войны убежали с чемоданами в грузовиках и поездах, спасая свою шкуру…» (143) Здесь слово «евреи» не сказано, но можно почувствовать, что речь идет и о них тоже.
Мощная антисемитская кампания немцев на оккупированных территориях повлияла на развитие послевоенного советского антисемитизма. Когда в 1945 году оставшиеся в живых евреи стали возвращаться домой, они увидели, что их имущество находится в чужих руках. Они, естественно, претендовали на его возвращение, и это вызывало раздражение как-то обустроившихся в оккупации людей. «Мой отец (генерал П. Судоплатов – К. К.) становился невольным свидетелем антиеврейских настроений в советском руководстве. «Помню, как Хрущев, тогда секретарь Коммунистической партии Украины, — вспоминал отец, — звонил Усману Юсупову, секретарю Коммунистической партии Узбекистана, и жаловался ему, что эвакуированные во время войны в Ташкент и Самарканд евреи «слетаются на Украину как вороны». В этом разговоре, состоявшемся в 1947 году, он заявил, что у него просто нет места, чтобы принять всех, так как город разрушен, и необходимо остановить этот поток, иначе в Киеве начнутся погромы» (144). С другой стороны, наряду с фронтовыми героями, которых немало, действительно некоторые евреи оставались всю войну в тылу, и не всегда это были люди, заслужившие такую бронь. Но симулянтов во всех нациях хватало.
Сегодня много говорится об антисемитской кампании, которая характеризовала последние годы жизни Сталина, хотя и здесь ситуация сложнее, нежели принято изображать. Начатая весной 1947 года борьба с «антипатриотизмом» до последних месяцев 1948 года, то есть почти два года, не имела противоеврейского характера. Только с начала 1949 года в кампании почувствовался острый антисемитский запах. Это легко связать с фактом появлением государства Израиль в мае1948 года. Израиль создавался при непосредственной поддержке, в том числе и военной, СССР, но очень быстро стал союзником США. Сталин воспринял такую позицию государственных деятелей Израиля как черную неблагодарность – как к нему лично, так и к стране, которая спасла европейских евреев от полного уничтожения.
Во всяком случае, образ Сталина как оголтелого антисемита явно противоречит общеизвестным фактам. В 1949 — 1952 годах – то есть вроде бы во время разгула антисемитизма – лауреатами Сталинской премии по литературе стали евреи А. Барто, Б. Брайнина, М. Вольпин, Б. Горбатов, Е. Долматовский, Э. Казакевич, Л. Кассиль, С. Кирасанов (Корчик), П. Маляревский, С. Маршак, Л. Никулин, В. Орлов (Шапиро), М. Поляновский, А. Рыбаков (Аронов), П. Рыжей, Л. Тубельский, А. Халифман, А. Чаковский, Л. Шейнин, А. Штейн, Я. Эльсберг – притом они составляли около трети общего числа удостоенных в эти годы авторов, пишущих на русском языке. Не слишком ли много высоко превознесенных для диктатора-«антисемита»!? Более того, в 1949 — 1952 годах лауреатами Сталинской премии в кинематографе стали: Р. Кармен, Л. Луков, Ю. Райзман, А. Роом, Г. Рошаль, А. Столпер, А. Файнциммер, Ф. Эрмлер. В 1949 — 1952 годах лауреатами также стали артисты Марк Бернес, Ефим Березин (Штепсель), Владимир Зельдин, Марк Прудкин, Фаина Раневская, Марк Рейзен, Лев Свердлин и др. Но кто-то впадал и в немилость, как И. Эренбург: «Что касается меня, то с начала февраля 1949 года меня перестали печатать. Начали вычеркивать мое имя из статей критиков. Эти приметы были хорошо знакомы, и каждую ночь я ждал звонка. Телефон замолк, только близкие друзья справлялись о моем здоровье. Да еще «проверяли»: знакомые поосторожнее звонили из автомата – хотели узнать, не забрали ли меня, а когда я отвечал «слушаю», клали трубку» (145). Но кто от такого страха был застрахован в годы сталинщины?
– Алоизий? – спросила Маргарита, подходя ближе к окну, – его арестовали вчера. А кто его спрашивает? Как ваша фамилия?
В то же мгновение колени и зад пропали, и слышно было, как стукнула калитка, после чего все пришло в норму.
Однако вряд ли опала И. Эренбурга напрямую связана с его еврейским происхождением. Травили не только «космополитов», но и «литературных критиков», «советских композиторов», «ленинградские журналы» и прочую интеллигентскую братию. Обвинения всей интеллигенции в «беспочвенности», «оторванности от корней» становятся общим местом, лишь подчеркивая в контексте обвинений ее и так несомненную связь с евреями.
Важно также, что после войны и физического истребления своего питательного культурного слоя в западных областях СССР, советские евреи, по выражению Д. Самойлова, «перестали быть нацией» (146). Их культура окончательно стала культурой больших городов, и здоровый «космополитизм» (не в ругательном, а просвещенном смысле слова) это вполне предполагает. Например, мы всегда с гордостью говорили, что «Харьков – это город-космополит».
Но стоит ли сегодня во всех пострадавших во время позднесталинских кампаний, в том числе и евреях, видеть невинных овечек? Вот, например, сценка, исключения из партии недавнего секретаря правления СП «космополита» Л. Субоцкого: «Я заявляю! – обвел он всех зачеркивающим жестом маленькой волевой руки. – И прошу внести это в протокол! Трибуналы революции… трибуналы войны… Я отправил на расстрел больше нечисти, чем сидит сейчас вас в этом зале! Понятно?!» (147) Гордый человек, честь и хвала, только о трибуналах хотелось бы поподробней… И едва ли есть основания провозглашать всех причисленных к «космополитам» литературных критиков служителями истинного искусства, тот же А. Гурвич изничтожал Андрея Платонова. Другие «космополиты» – Б. Алперс, С. Дрейден, В. Кирпотин, И. Нусинов – в свое время жестоко травили М. Булгакова. С другой стороны, Валентин Катаев утверждал в свое время, будто найдено письмо знаменитого русского писателя Леонида Леонова к Сталину, где Леонов, хлопоча о своей пьесе «Нашествие», заявляет, что он чистокровный русский, между тем как у нас в литературе слишком уж много космополитов, евреев, южан (148). Все хороши.
Однако несомненным остается факт, что представители русско-еврейской интеллигенции представляли все эти году влиятельнейшую прослойку, во многом поддерживавшую либеральную традицию и оказывавшую огромное влияние на культуру всей огромной страны. Достаточно вспомнить такие имена выдающихся писателей и поэтов, как Ю. Тынянов, В. Каверин, М. Светлов, И. Уткин, Э. Багрицкий, Б. Слуцкий, Л. Брик, С. Кирсанов, И. Сельвинский, В. Аксенов, Э. Брагинский, А. Галич, Ю. Левитанский, Н. Коржавин, М. Розовский, А. Рыбаков; режиссеры –Д. Вертов, Г. Козинцев, А. Алов, Э. Рязанов, Г. Волчек, Р. Кармен, В. Мотыль, В. Плучек; актеры –Р. Быков, Л. Броневой, Т. Самойлова, А. Калягин, И. Кваша, Е. Копелян, А. Миронов. Здесь что ни имя – то легенда. Как можно измерять влияние на людей, скажем, балерины М. Плисецкой, скульптора Э. Неизвестного или музыканта А. Макаревича. Но они тоже оставались и остаются обычными людьми, подверженными влиянию и семьи, полученного воспитания, устоявшихся стереотипов. А они далеко не всегда объективны.
Государственные кампании против интеллигенции были настолько невежественны, грубы и примитивны, что любой думающий человек не мог согласиться с предлагаемыми государством выводами, а несогласие предполагало, пусть даже и скрытую, но оппозицию, с которой, казалось бы, навсегда покончил «большой террор». То, что со стороны представлялось в казенных образах «антипатриотизма», «космополитизма» или «русофобии», самими интеллигентами уверенно кодифицировалось в терминах «истины» и «справедливости». Несогласие с государством начало выглядывать изо всех щелей – и по факту культурного шока от Европы, впервые увиденной глазами миллионов советских солдат-освободителей; и остаточного действия яда нацистской пропаганды, во многом использовавшей в своей работе действительные болевые точки социалистической действительности; и вступления в большую жизнь поколения детей победителей – молодых людей, жаждавших большей свободы, видевших свой идеал в как минимум революционной романтике 1920-х годов, а то, бывало, заглядывавшихся и на совсем чуждые социализму идеалы и ценности. И, кстати, далеко не все из них видели выход в европейском и либеральном интернационализме.
Х.
Советское государство искало возможность выйти из ловушки «национального», которое неминуемо приводило к вопросу о природе «национального» и его носителе – нации. Нации «угнетенные», «революционные», «империалистические» водили хоровод вокруг СССР, но кем же была заселена сама Республика Советов, принципиально отметающая национальную рознь как фактор бытия? Еще Н. Бухарин в1935 годуна страницах «Известий» сформулировал понятие «героический советский народ». И вот, на радость всем нам, в отечественной культуре появляется особый типаж «Советского человека» – прочный сплав характера, культуры, мужества. Однако национальные различия и разный уровень населявших СССР народов были еще слишком велики, чтобы говорить о единородной массе. Подготовленный в 1932 году официальный список «культурно-отсталых» народов содержал 97 национальностей (их представителям, в частности, предоставлялись льготы при поступлении в высшие учебные заведения). В принципе, только меньшинства европейского происхождения (поляки, немцы и др.), а также русские, украинцы, белорусы, евреи, грузины и армяне не категоризировались как «культурно-отсталые». В числе же последних числились и народы Севера, и население, исповедовавшее ислам. Чему имелись объективные основания, например, на всю Киргизию приходилось всего 960 грамотных киргизов.
После кратковременного и вынужденного воззвания к чувству Отечества (в период тяжелой войны с нацистами) к национальным и даже националистическим чувствам русского народа, государство возвращается к бухаринским идеям о едином «советском народе». На сей раз тезис был уже реально освящен совместными подвигами народов Советского Союза в кровавой борьбе против единого врага. Основой интернационализма советской культуры стала единая для различных народов система классовых, исторических ценностей, с отблеском национального колорита в необходимых случаях. Главным оружием партии и государства в борьбе с пережитками прошлого объявлялся «советский патриотизм», возведенный в ранг государственной политики. На примитивном уровне это означало, что воспитание патриотизма – не что иное, как беспощадная борьба против «низкопоклонства» перед «иностранщиной» и чуждого советскому народу буржуазного «космополитизма». Этот примитив до сих пор (и заслуженно) становится объектом осмеяния представителями либеральной интеллигенции.
Однако основным принципом сталинской доктрины советского патриотизма стало сочетание таких двух компонентов, как любовь к общей Великой Родине и совместное строительство коммунизма. Это была крупная идеологическая находка. Появляется образ зовущего других вперед народа, «старшего брата». Подчеркивая величие именно русского народа и его истории, общественному сознанию внушалась мысль, что только у такой действительно великой нации мог появиться ленинизм. Развернутая аргументация этого тезиса сопровождалась любопытными высказываниями официальных пропагандистов: «Впервые в истории пролетариат обрел настоящее Отечество… возник советский социалистический патриотизм как новое явление, принципиально более высокое, чем патриотизм, проявляющийся на предшествующих ступенях развития общества… В нашем патриотизме любовь к своему народу и к своей стране сливается безраздельно и полностью с любовью к своему государству, с пламенной преданностью советскому общественно-политическому строю, его основателям и вождям Ленину и Сталину» (149). «Свое государство» – это СССР, законнорожденный сын истории России, а истинным патриотом мог считаться только тот, кто разделял коммунистические идеалы и политику Советского государства. Всё находящееся за этими четко обозначенными рамками объявлялось вражескими происками, граничащими с предательством и изменой Родине.
Жесткое функционирование официальной концепции советского патриотизма с его бескомпромиссной борьбой против западничества и «иностранщины» приводило к уродливым явлениям в повседневной жизни людей, например, запрещение браков с иностранцами. Подо что подводилась соответствующая идеологическая база. 15 и 18 июня 1948 года «Правда» опубликовала письма неких Н. Макушиной и Н. Головановой, которые, выйдя замуж за граждан Великобритании, решили вернуться на Родину, не вынеся «тягот и лишений заграничной жизни». В частности, Н. Макушина так объясняла свой поступок: «Я не могла дальше выносить все это и решила забрать сына и уехать из Англии. И для меня, и для мужа это расставание было очень тяжелым, но я была счастлива, что возвращаюсь на Родину, а мужу оставалось радоваться только тому, что сын его будет жить в стране, которая дает ему возможность получить образование и жить без хорошо знакомой его отцу тревоги за завтрашний день» (150). Редакция газеты «Правда» получили более 500 откликов на эти откровения, преисполненные в основном верноподданническими мотивами и требованиями оградить людей от попадания в «буржуазное рабство». На основе подобных «просьб общественности» Президиум Верховного Совета СССР принял решение запретить браки советских граждан с иностранцами. В рамках борьбы с иностранщиной охаивалось всё заграничное, вплоть до переименования знаменитой еще в старой России «французской булки» в «городскую булку», популярного ленинградского кафе «Норд» в «Север» и фирменного харьковского лакомства «Делиз» в «торт шоколадно-вафельный» (сразу три иностранных слова). Во всем обозначался «наш приоритет».
«Иностранщине» противопоставлялся союз равных народов, обуянных идеей советского патриотизма. В этом одухотворенном коммунизмом союзе все звери были равны, но некоторые все-таки, согласно классику, равнее. А именно – Старший Брат, русский народ, и примыкавший к нему исторически и ментально народ украинский. Белорусский брат просто как-то терялся на фоне таких многомиллионных гигантов. Главнейшие должности в национальных республиках занимали русские или украинцы. При Л. Брежневе – число славян в составе ЦК составило 86 %. Что, правда, не мешало России оставаться самой бесправной из республик в системе Советского Союза, не имевшей ни своей республиканской компартии, ни серьезного административного управления (структуры РСФСР союзным Центром всерьез не воспринимались). Любопытный, хотя и частный, пример политики Центра по отношению к собственно русской составляющей культуры приводится в мемуарах музыканта Алексея Козлова: «…российские коллективы не могли приобрести себе аппаратуру за конвертируемую валюту, а узбекские, казахские, украинские или белорусские – приобретали. Их министерства имели валюту, а для коллективов РСФСР отпускалась лишь валюта соцстран – чешские кроны, венгерские форинты, польские злотые» (151). Разумеется, мелочь, но симптоматичная: развитие национальных окраин, поддержание нацкультуры рассматривалась партией как задача более важная, нежели развитие культуры великорусской. Та, дескать, и сама выживет, а провинциальных Геродотов обижать нельзя. Национальная культурная автономия местной интеллигенцией, при неусыпном экономическом централизме, должна была обеспечивать лояльность национальных окраин по отношению к центру – главному распределителю материальных благ. Казалось бы, сытая национальная интеллигенция не заинтересована была разжигать недовольство – хотя бы из чувства самосохранения. По сути, ей предназначалось место в удобных резервациях, и государство давало на это деньги, отнимая кусок у своих. Однако расчет не оправдался.
Галлюцинации, общие для всех советских интеллигентов, на национальных окраинах усиливались чувством второсортности, ущербности, провинциальной неконкурентоспособностью в жестких условиях многолюдной и многонациональной Империи. Власть и громадные деньги распределялись в Центре, а те средства, которые отпускались на содержание национальных культур, местными нонконформистами воспринимались как подачки для поддержания нужного идеологического настроя на окраинах. В таких условия «дружба народов» всячески пропагандировавшаяся властью, ощущалась как нивеляция национальных различий, а часто таковой и была. Между тем, именно «дружба народов» являлась цементом советского патриотизма. Националистический раздрай не мог не разрушить великую страну.
Установившийся сегодня строй дикого капитализма жизненно заинтересован в максимальном разделении людей – по национальному, религиозному признаку, принадлежности к разным футбольным клубам или еще чему-нибудь. Разделяй и властвуй. Лживость этой политики в интересах кучки правителей многие из нас подсознательно ощущают, но противопоставить ничего ей не могут под натиском осатанелых фанатиков, фанов и прочих бумажных фантиков. Уже в эпоху перестройки, когда публицисты, национальные писатели и всяческие «народные фронты» начали отрицать дружбу народов, мудрый Л. Гумилев категорически заявлял: «Дружба народов – лучшее, что придумано в этом вопросе за тысячелетие» (152).
Мы должны признать, что определенные успехи в интернациональном воспитании народов у власти имелись еще до войны. Во всяком случае, расчеты Гитлера взорвать СССР изнутри, используя национальные противоречия, не сбылись. «В армии, – вспоминал Ю. Никулин фронтовые годы, – были у меня друзья – украинцы, татары, евреи, грузины. Жили одной семьей, как братья. Кто какой национальности, знали одни штабные писари» (153). Показательно в этом контексте упоминание писарей – презираемых фронтовым братством писак, мелких штабистов. «Я был батальонный разведчик, а он – писаришка штабной, я был за Россию ответчик, а он спал с моею женой…», – как пелось в полублатной послевоенной песне. Толпы трусоватых писаришек густо размножились в провинциальном гумусе.
В послевоенные годы смешение народов поощрялось имперской властью и позволило ей через некоторое время декларативно заявить о создании новой общности людей: «советском народе». Однако казенная доктрина вызвала явный и скрытый саботаж со стороны части национальной интеллигенции, которая никак не хотела превращаться в некую безликую советскую массу людей с высшим образованием. По сути, терялся сам смысл существования хранителей национальной памяти, коей мнила себя национальная гуманитарная интеллигенция. И задавала вполне резонный вопрос: что происходит вокруг – интернационализм или русификация? Отрицая, впрочем, и то, и другое.
Показательной в этом отношении является трансформация второй имперской нации – украинцев – от активных строителей империи к ее разрушителям, и роль в этом процессе национальной интеллигенции. От бухгалтера Петлюры до бухгалтера Ющенко – что это за счетоводы такие на Украине?! Давно ли М. Булгаков прорицал в очерке «Киев-город»: «А память о Петлюре да сгинет!», – а молодой карикатурист Сашко Довженко рисовал пресловутого «головного отамана» удирающего огромными заячьими прыжками от гнева украинского народа. Оба самых выдающихся представителя культуры Украины ХХ века ошиблись. Стараниями национальной интеллигенции С. Петлюра и петлюровцы возвернулись. Причем, вернулись в ореоле героев и мучеников, хотя еще В. Винниченко, непосредственный участник правительства УНР, рассуждая об Украине эпохи Директории и Центральной Рады, честно признал: «Власть фактически принадлежала националистическому и шовинистическому мещанству» (154). Есть ли смысл здесь цитировать мемуары белых офицеров о петлюровском терроре в Киеве, «Белую гвардию» Булгакова или «Рассказ Остапа Бендера о вечном жиде» Ильфа и Петрова? Нацмещанство во время революции занималось не безобидным коллекционированием слоников в серванте, а грабило, насиловало, убивало. Сегодня против очевидцев событий – и рядовых людей и светочей украинской культуры, вроде Довженко или того же Винниченко – выступила целая армада «писаришек», подло за их спиной переписавших историю.
А правда состоит в том, что, не имея широкой поддержки среди украинского крестьянства, национальные движения эпохи революции и Гражданской войны были вынуждены опираться на иностранную военную силу и тем оттолкнули от себя основную массу народа. «В момент выбора огромное значение имеют «аргументы от противного», осознание того, чего мы не хотим … Когда Центральная Рада Украины для защиты от «великодержавных большевиков» опиралась на военную силу немцев, германская оккупация была важным доводом за то, чтобы отойти от Рады. Когда после этого Петлюра поехал за помощью к Пилсудскому и на Украину нахлынули поляки, для украинского крестьянства это было простым и убедительным доводом за то, чтобы поддержать Красную Армию и воссоединиться с Россией в виде СССР» (322). Не было сил у Петлюры, Махно или Антонова–Овсеенко сделать выбор за народ. Правилен оказался выбор народа или нет – это уже другой вопрос. Но и здесь во главе угла стоит вопрос о земле, о чем мы подробно рассуждали ранее.
Большевики, на ранних этапах существования СССР поощряли национальную интеллигенцию в ее наполеоновских планах «национального возрождения», которая органично входила в общую концепцию «культурной революции». На Украине поддержка проявлялась в проведении насильственной украинизации государственного аппарата и образования; той же цели содействовала переброска огромных масс украиноязычных крестьян в города во время индустриализации, что создавало в городах необходимый запрос на культуру – национальную по форме, социалистическую по содержанию. Партия всячески поддерживала этот процесс, афишировала его. Уже на Х съезде КП(б)У Генеральный секретарь КП(б)У Л. Каганович отчет ЦК демонстративно прочитал на украинском языке, что получило политическое значение и отзвуки.
Но терпения радикально настроенной национальной интеллигенции не хватало. Как всегда, впрочем. Особые темпы перестройки общества подразумевали, на их взгляд, и немедленное перерождение людей. Мы наблюдаем все те же сверхреволюционные темпы, как в центре. Тот же Л. Каганович в своих «Памятных записках» пытается объясниться: «Мы преодолевали сопротивление проведению украинизации великодержавных националистических элементов. С другой стороны, приходилось бороться против украинских националистических элементов, требовавших форсирования украинизации с применением административно-насильственных мер, том числе и в отношении украинизации состава пролетариата…» (156). Сталин писал в письме в Политбюро ЦК КП(б)У успокаивал особенно рьяных: «Нельзя украинизировать сверху… это процесс длительный, стихийный, естественный». Пытаться, писал Сталин, заменить этот стихийный процесс насильственной украинизацией пролетариата сверху – значит проводить утопическую и вредную политику. Увещевания не помогли, и хозяин взялся за кнут. Радикальная национал-интеллигенция Украины жестоко пострадала от неуемного желания продемонстрировать режиму своё вольнодумство, обособленность, осуществляя противодействие возрождению державных устремлений Сталина. Их обманутые надежды обернулись негодованием и яростью.
Когда пришли нацисты, различные регионы Украины и воспринимали их по-разному – от едва советизированного Львова до пролетарского Харькова, но националистическая интеллигенция (что спаслась в тридцатые годы) везде встречала их как освободителей от коммунизма. Достаточно почитать оккупационные газеты того времени, чтобы заметить насколько охотно сотрудничала часть украинской интеллигенции с оккупантами. Судоплатов-младший: «Отец всегда подчеркивал, что этот авантюризм, граничащий с фарсом, всегда являлся отличительной особенностью сторонников «самостийной Украины» выходцев из ее центральных и восточных областей, в отличие, от «западняков», авантюризм которых всегда был густо замешан на патологической жестокости и фанатизме» (157). И доныне национал-патриоты находят оправдания единомышленникам – как своим предшественникам-коллаборантам, так и нынешним крайностям построения мононационального государства.
Сатана далеко, а нехристи-инородцы рядом. Еще со времен Гражданской войны антисемитские настроения крестьянства на Украине выливались в многочисленные погромы. Позже «Еврейская власть», в сознании крестьянства четко ассоциировавшаяся с голодомором и репрессиями, во время оккупации была актуализирована немецкой пропагандой. Погромы сменились массовыми расстрелами, в которых часто принимали участие местные жители и созданные из них полицейские отряды. Антисемитизм в Украине вырвался на широкий оперативный простор. Плюс подоспевшая кампания против «космополитов», отголоски которой в Украине звучали даже когда сама компания давно закончилась.
После окончания жестокого сталинского правления практика партийного заигрывания с националами продолжилась: «Как-то Хрущев принимал участие в пленуме ЦК компартии Украины… На пленуме, не помню кто, начал свою речь по-русски. Никита Сергеевич перебил его:
– Разве вы не знаете украинского языка? Работаете-то на Украине!
Нетрудно понять, какой отклик нашла эта реплика в сердцах националистически настроенных участников пленума и особенно у тех, кто исподволь вел пропаганду за «незалежную Украину» (158).
При том, что огромное количество советских руководителей – это выходцы именно из Украины, национальная интеллигенция ощущала себя в загоне. Виноватыми, как всегда, оказались москали и евреи. Это даже не злобная буржуазная пропаганда, скорее стереотипы крестьянского мышления, мифология села, откуда они недавно приехали, и которое воспринимает космополитическую городскую культуру враждебно, как чуждый человеческой природе индустриальный ад. Разумеется, раскрашенные яйца-писанки симпатичней угольных терриконов, но без топлива жить нельзя, а вот без раскрашенных яиц как раз можно.
Сочетание застарелых предрассудков и противоречивой национальной доктрины коммунистической партии давали любопытнейшие результаты. Шокированный И. Эренбург, едва облегченно вздохнувший после антикосмополитической кампании, описывает проделки киевских интеллектуалов в 1960-х годах: «Украинская Академии наук выпустила книгу «Иудаизм без прикрас». Книга относилась к антирелигиозным и на украинском языке рассказывала читателям о противоречиях и корыстности иудаизма. Эта книга была воспроизведена за границей. Я находился в Стокгольме, когда миролюбивый швед, незадолго до этого побывавший в Москве и приезжавший ко мне на дачу, принес книгу и попросил объяснить, что все это значит. Давно не было на свете ни Сталина, ни Берии, нельзя было отнести книжонку к ошибкам прошлого. Я долго разглядывал рисунки. Они напоминали журнал гитлеровца Штрейхера, положившего свою жизнь на изобличение евреев. Господь бог, согласно Писанию, сорок лет водил евреев по пустыне. Автор иллюстраций показывал, что он водил их на поводке, водил за носы и носы евреев естественно удлинились. Поведение носатых евреев показано в книге своеобразно: они поклонялись сапогу гитлеровцев, и носатый Бен-Гурион договаривался в Освенциме с эсэсовцами в то время, как там страдал человек с явно не еврейским носом…» Можно только представить возмущение писателя, который продолжает свой рассказ: «Другое, еще более расистское произведение – «Дорогами жизни» – было напечатано в журнале «Днiпро». Там описываются козни рода Ляндеров против украинского народа. Родоначальник Исаак Ляндер нашел «гешефт» – получил у поляков в аренду несколько православных церквей, этот «нехристь» обирал украинцев. Внук Исаака Хаим Ляндер учел перемену обстановки: «Зачем раздражать гоев, если можно потихоньку спаивать их и обирать до последней нитки?» Гайдамаки сожгли корчму. «С той поры в семье Ляндеров украинцев не называли иначе, как «эти проклятые хохлы». Наш современник Соломон Ляндер становится сначала бундовцем, а потом большевиком и работником ГПУ…» (159).
Ну, в общем-то, сейчас подобных произведений хоть пруд пруди, и местных интеллектуалов они не коробят. Взять хотя бы роман «Черный ворон», щедро увенчанный лаврами от украинской интеллигенции и получивший Шевченковскую премию. Ну, и что, что он человеконенавистнический? Зато «национальный».
XI.
Продолжим наш обзор из жизни каратаевых, каратаенко, каратанзонов и прочих. Нельзя сказать, что только Украина со своими национальными проблемами являлась исключением из общих правил. Концепция «советского патриотизма» постоянно входила в конфликт как с бытовой ксенофобией простых граждан, так и национальным сознанием интеллигенции. Московский историк Георгий Андриевский отмечает: «В послевоенные годы плохое к себе отношение москвичей почувствовали не только евреи и армяне, но и грузины, хотя грузином был сам Сталин. Народ говорил, что грузины не работают, налоги не платят, а только спекулируют на базаре фруктами. Во всей этой неприязни к инородцам дала о себе знать усталость народа от войн, революций голода и репрессий» (160). То есть даже в столице многонациональной советской империи, где, казалось, должен расцветать интернационализм, ситуация была далека от идеальной. Что же говорить об окраинах, где борьба за национальные ценности и идентичность принимала порою форму массовых манифестаций. Это сейчас грузины проклинают советское прошлое, а тогда грузинский народ его не просто восславлял Иосифа Виссарионовича, но и активно защищал, видя в нем не только вождя СССР, но и выдающегося соплеменника. Борьба за национальную индивидуальность, защиту родного языка парадоксальным образом после ХХ съезда не раз выливалась в просталинские демонстрации.
Во время событий в Тбилиси весной 1956 года., о которых мы уже рассказывали, манифестанты не только скандировали «Слава великому Сталину!» и пели песни в его честь. Чествуют – и ладно, но в толпе находились люди, которые, пользуясь случаем, разогревали сепаратистские настроения. В адрес пограничников, разгонявших толпу у Дома правительства, из толпы раздавались выкрики: «Русские, вон из города!», «Уничтожить русских!». А когда по городу разнеслись слухи об убитых, зазвучал лозунг «Кровь за кровь»…Только во время столкновений у Дома связи и у монумента Сталину было, по данным МВД Грузии, убито 15 (из них 2 женщины) и ранено 54 человека (7 человек впоследствии умерли) (161).
Эти события оказали огромное влияние на развитие грузинского национального движения, имевшее широкую поддержку грузинской интеллигенции – достаточно вспомнить Звиада Гамсахурдия, сына классика грузинской литературы (подробнее о нем в главе «Свобода на баррикадах»), который стал одним из самых известных советских диссидентов грузинского происхождения. Жертвы тбилисских событий 1956 года требовали отмщения, и слепой гнев в результате привел к еще большим жертвам. Апогеем стали события 9 апреля 1989 года, которые как бы благословили провозглашение независимости Грузии. Грузинская пресса до сих пор утверждает, что во время массового митинга тбилисцев против выхода Абхазии из состава Грузии, силы правопорядка саперными лопатками зарубили десятки мирных жителей. Однако по данным прокуратуры, эксперты-медики выявили всего 7 человек, пострадавших от лопаток. При этом ранения получили 30 десантников – это означает, что они вынуждены были защищаться. Во время разгона митинга и последовавшей паники 16 участников манифестации погибли на месте происшествия, а трое вскоре скончались в больнице. Как установила судебно-медицинская комиссия, причиной смерти всех, кроме одного, погибших являлась асфиксия в результате сдавливания грудной клетки в толпе. Но образ кровавой саперной лопатки создан, и он существует в массовом сознании.
А что касательно абхазского вопроса, который и стал причиной злополучного апрельского митинга в Тбилиси, то следует отметить, что союзный Центр начал сдерживать грузинский сепаратизм, разыгрывая абхазскую карту, задолго до событий 1989 года. Например, в мае 1978 года тбилисская газета «Заря Востока» напечатала так и неопубликованный в центральной печати текст выступления секретаря ЦК КПСС И. Капитонова, который специально приехал в Грузию, чтобы заявить: Москва не может удовлетворить «многочисленных просьб» абхазцев выйти из состава Грузинской республики и войти в состав РСФСР. Намек более чем прозрачный – ведь может и «удовлетворить». Как мы знаем, эта карта играет до сих пор.
В соседней Армении проблемы национального движения оказались тесно связаны с репатриацией армян, вернувшихся на родину, но не воспринявших советских реалий. После Второй Мировой войны двести тысяч армян добровольно переехали в Советскую Армению. Многие прижились, но были и не поддающиеся пересадке. И. Эренбург: «Вероятно… они недостаточно знали о социальном строе и о быте нашей страны. Один мастер-ювелир мне жаловался: в Каире он изготовлял художественные безделки и жил припеваючи. А что ему делать в Ереване? Дантист привез из Бейрута оборудование зубоврачебного кабинета, а тут ему сказали, что он не имеет права заниматься частной практикой. Со многими мне пришлось разговаривать по-французски: не знали русского языка. На толкучке женщины продавали привезенное из Франции барахло. Подросток, приехавший с отцом из Франции, называл себя сюрреалистом, писал стихи на французском языке и мечтал вернуться к матери, которая осталась в Париже» (162).
Кроме того, объединяющей для армянского народа стала память о геноциде 1915 года, что раз за разом становилось поводом для национальных волнений. В 1965 году председатель КГБ при Совете Министров СССР В. Семичастный сообщал секретарю ЦК КПСС П. Демичеву: «24 апреля в Ереване с утра до позднего вечера на площади им. Ленина, в парке имени Комитаса и других местах возникали стихийные митинги, в которых принимали участие от 3 до 8 тысяч человек. Выступившие на них лица требовали возвращения земель Армении и справедливого решения „армянского вопроса», освобождения семерых патриотов, а также ускорения переселения армян из-за границы и поселения их в Нахичевани (официальной территории Азербайджанской ССР — К.К.), поскольку плотность населения в Советской Армении достигла критического уровня. Эти требования были включены в составленное на площади обращение, адресованное ЦК КПСС, Совету Министров и Президиуму Верховного Совета СССР… День памяти жертв геноцида (использован) для поднятия территориального вопроса (чтобы) тем самым привлечь на свою сторону внимание определенной части интеллигенции и молодежи» (163). И внимание национальной интеллигенции, хранительницы народного духа, разумеется, привлекалось, и засевались всходы, давшие позже кровопролитный карабахский конфликт.
Много в эпоху перестройки писалось о депортациях целых народов в послевоенное время, что оказало колоссальное влияние на появление у интеллигенции метрополии чувства вины перед ними, признание депортаций одним из самых значительных сталинских преступлений, одной из составных частей делегитимизации советского строя. Ну, для начала можно вспомнить, что депортации народностей начались задолго до сталинских послевоенных переселений. В 1920-е годы большой проблемой крупных городов стала многочисленная китайская община, ранее верная помощница большевиков в социальных преобразованиях. У того же И. Якира во время Гражданской войны имелась личная гвардия из пятисот китайских бойцов. Постепенно китайская община выродилась в национальную мафию, представители которой встречаются даже среди литературных персонажей того времени, например, в булгаковской пьесе «Зойкина квартира». В основном они содержали прачечные, которые попутно торговали морфием, кокаином и рисовым спиртом. Поэтому в конце 1920-х было принято решение всех китайцев выселить на родину.
Много недовольных среди народов СССР породила и «культурная революция», проводимая большевиками, которая отметала религиозные и национальные отличия, ликвидировала обособленность, особенно мусульманских народов. К. Чуковский, находясь в Крыму, отмечает характерные эпизоды необъявленной войны цивилизаций: «Когда в 1924 году похерили арабский алфавит и стали вводить латинские буквы, старики татары так разъярились, что этому учителю пришлось бежать из деревни», – и далее – «Татары, находясь среди такой великолепной природы, оказывается, прячут свое тело от солнца; женщины обматывают бедра платками и летом и зимой носят юбки до пояса, и учителям приходится проповедовать трусики, как знамя культуры. Уходя с детьми в экскурсию, подальше от родителей, татарский педагог заставляет детей по возможности тайком обнажиться…» (164) Понятное дело, что такая эмансипация, да полюс коллективизация, которую следует помножить на деисламизацию, раздражали национальное сознание татар (как и других исламских народов) невероятно. С ними не церемонились. Напомним, что речь шла об (согласно советской шкале культурных ценностей) о народах «отсталых», а потому их дотягивали до общесоциалистического уровня насильно.
В полной мере накопившееся раздражение выплеснулось во время войны, когда недовольство стало относительно ненаказуемо, и поначалу проявлялась в каких-то бытовых мелочах. Но когда враг вступал в пределы ареала обитания обиженных народов, они, при всецелой поддержке местной духовной элиты, присоединялись к борьбе за то, что они считали освобождением от ига ненавистных большевиков и возрождением духовной жизни своей нации. Например, в Чечне в начале войны 63% призванных в армию мужчин ушли с оружием в горы и образовали мятежные отряды во главе с партийными руководителями и работникам НКВД. В результате, мобилизация на территории Чечни была прекращена. При приближении немецких войск мятежные отряды установили с ними связь и вели в тылу Красной армии крупные боевые действия с применением артиллерии. После отступления противника, 23 февраля1944 года было начато выселение (в основном на спецпоселения в Казахстан) около 362 тысяч чеченцев и 134 тысяч ингушей. Жестоко? Безусловно. Но война шла за выживание всей человеческой цивилизации, и духовное достоинство обманувшихся муэдзинов и гордых джигитов победителей мало интересовало. С предавшими в СССР поступали по законам военного времени. А если воевавшую страну предавал весь народ, в лице его духовной элиты, прежде всего? За неверный выбор элиты нес ответственность весь народ, как всегда, впрочем.
В прессе много говорилось о массовой гибели крымских татар при транспортировке, хотя на деле именно для них она прошла сравнительно благополучно: из 151720 человек, депортированных в мае 1944 года, органами НКВД Узбекистана по актам было принято 151529 человек (умер в пути 191 человек). Но речь не об эксцессах, а о сути. С. Кара-Мурза: «Этот тип наказания, тяжелый для всех, был спасением от гибели для большой части мужчин, а значит для этноса. Если бы чеченцев судили индивидуально по законам военного времени, это обернулось бы этноцидом – утрата такой значительной части молодых мужчин подорвала бы демографический потенциал народа. Благодаря архаическому наказанию численность чеченцев и ингушей с 1944 по1959 г. выросла на 14,2% (примерно настолько же, как и у народов Кавказа, не подвергнувшихся депортации)» (166). Но зубы дракона взошли, и по сей день мы расхлебываем проблемы, порожденные архаичной прямолинейностью большевистского правосудия.
Сразу же после возвращения из депортации, которая состоялась после смерти Сталина, между чеченцами и новыми переселенцами, которых правительство заселило на их земли, начались этнические конфликты. В апреле1957 годаколхозники колхоза им. Ленина Малгобекского района Чечено-Ингушской АССР писали Н. Хрущеву и Н. Булганину: «всюду слышишь факты бесчинства, оскорбление, драки, воровство, запугивание, выливающиеся в полном эгоизме – ненависти и национальной вражде между чеченами и ингушами, с одной стороны, и русскими, осетинами и кумыками, с другой стороны». Далее следовали примеры. Колхозники жаловались на то, что трактористом-чеченцем было вспахано русско-осетинское православное кладбище. Люди стали вывозить покойников для похорон за пределы Чечено-Ингушской республики. «Все это приводит к тому, чтобы мы выезжали», – подводили итог авторы письма и просили переселить их в более спокойную Северо-Осетинскую АССР (167). В 1958 году многочисленные конфликты привели к волнениям русского населения в тогда еще русскоязычном городе Грозном. В результате беспорядков пострадало 32 человека, в том числе 4 работника МВД и милиции республики. Два человека (из числа гражданских) умерло, 10 были госпитализированы. В числе пострадавших оказалось много официальных лиц – секретарь обкома КПСС, заместитель министра внутренних дел республики, заместитель начальника районного отделения милиции, два оперативных, уполномоченных милиции, лектор Грозненского горкома КПСС И. С. Осадчий, а также два преподавателя Нефтяного института (судя по фамилиям – русский и украинец), шофер-чеченец и другие (168). В списке пострадавших очень мало людей с чеченскими фамилиями – лишнее доказательство того, что волнения, начавшиеся под античеченскими лозунгами, явно переросли рамки этнического погрома и превратились в бунт против существующей власти.
Участники волнений в Грозном добились одного. Ситуация в городе и в республике стала предметом обсуждения на Пленуме ЦК КПСС в сентябре1958 года:«Это единственный известный нам случай подобного обсуждения массовых волнений на партийном Пленуме…Московские партийные руководители не сумели дать серьезной политической оценки событиям, которые явно вышли за рамки случайного эпизода. В центре относительно небольшого города достаточно долго буйствовала толпа численностью до 10 тыс. человек! Дело же ограничилось чисто полицейскими мерами и обычной идеологической болтовней» (169). И конфликты продолжались. В октябре1958 годав столовой завода «Красный молот» произошла ссора между учащимися ремесленного училища – русскими и чеченцами. Ссора переросла в драку. Узнав о драке, 40 чеченцев, вооружившись палками, стали избивать русских. 3 человека получили серьезные побои. Через год после беспорядков в Грозном, 22 августа1959 годав 10 часов вечера в железнодорожном парке другого конфликтного города Гудермес произошла групповая драка между вайнахской и русской молодежью.
Эти многочисленные примеры я привожу к тому, чтобы можно было понять – кроме модели поведения, именуемой «советским патриотизмом», имелось множество национальных течений, проявлений исторических обид, которые и взяла на вооружение национальная интеллигенция окраин, которая в решающий момент выступила союзником либеральной интеллигенции в Центре, и, во многом разделяя ее взгляды и заблуждения всего поколения, сыграла важнейшую роль в развале СССР. Она, хранительница к тому времени притупленной брежневским правлением исторической памяти, вооружила местных царьков, жаждавших экономической безнаказанности, важнейшим идеологическим оружием, придала им легитимность в глазах народа.
В целом, вначале перестройки спекуляции на национальных мотивах были в моде не у народов, а у так называемых «этнополитических элит», а еще проще и грубее – у корыстного сословия, коммунистических князьков и пресловутой «образованщины». Сегодня же манипуляция сознанием народов помогает им избегать внутренних проблем, всегда изыскивая врага внешнего, заставляя народ видеть опасность извне вместо разложения внутри.
XII.
В противодействии национальным элитам всех республик СССР и до, и после смерти Сталина власть настойчиво реализовывала концепцию единого «советского народа», прилагая колоссальные усилия, чтобы спаять воедино разные нации, разные верования, разный исторический опыт. В ход шла официальная пропаганда, партийные циркуляры, активно использовался и популяризировался важный опыт победоносной войны, выигранной, не в последнюю очередь, благодаря единению народов Советского Союза. Против – незабытые обиды коллективизации, сильнейшая антисоветская и антисемитская пропагандистская деятельность нацистов на оккупированных территориях, трагедии пережитых депортаций и репрессий. Важным элементом серьезного разочарования народа в идеях социализма становилось также растущее отчуждение государственной элиты от основной массы народа.
В этих острых противоречиях эпохи искала свое место молодая новая поросль интеллигенции. Старая была выкошена революцией, репрессиями, войной, да и просто естественной смертностью. Новое поколение приняло на вооружение вызов окружающей действительности – вызов как протест, как форму самоутверждения. Чувство характерное для всех смен поколений, проблема отцов и детей. В одном из интервью Е. Евтушенко пафосно заявляет: «Нам, шестидесятникам, война дала чувство гражданственности, чувство народа. Это чувство спасало нас, оно придало сил целому поколению» (170). «Чувство народа», впрочем, воспринималось весьма оригинально. Тот же Евтушенко пишет в мемуарах: «Когда объявили о смерти Сталина, моя будущая жена заявилась на Красную площадь и, на радостях пьяная, начала выкаблучивать «цыганочку» прямо перед мавзолеем, вырываясь из рук своего первого мужа, который еле спас ее от «народного гнева» тех, кто в этот день плакал» (171). А ведь это действительно было народное горе! Миллионы людей рыдали по всей стране, а то и кончали жизнь самоубийством, как те два курсанта Суворовского артиллеристского училища, которые, узнав о смерти Сталина, застрелились. И в любом случае, неприлично плясать на похоронах. О каком «чувстве народа» можно говорить! «Нельзя безнаказанно с чужим барахлом вторгаться в мораль общества, в котором живешь, нельзя унижать бедное общество своим богатством, а богатое оскорблять демонстрацией своей бедности, общество религиозное раздражать атеизмом, а общество просвещенное – набожностью» (172). Сказано по другому поводу, но суть в уважении чувств окружающих тебя людей.
В СССР раскол приобретал форму отрицания еще господствовавшей сталинской идеологии и даже привычной для советского человека модели поведения. «Когда в старших классах сложилась «культура» стиляг, в среде учителей возник едва заметный, но, видимо, глубокий раскол. Думаю, гораздо более глубокий, чем в среде учеников. У нас сменилась классная руководительница, вести класс стала преподавательница литературы, женщина молодая и красивая. Педагог она была блестящий, замечательно читала стихи. Она приходила на наши вечеринки с вином, их собирали ребята из «генеральского» дома, они жили в больших квартирах. Не все в классе на них ходили. Там витал дух корректного презрения к «плебеям» (кстати, тогда это слово вошло в жаргон). Мне на этих вечеринках было жалко смотреть на наших девочек из «бедных» семей, которые этого не чувствовали и искренне радовались компании… Со стилягами наша литераторша имела общий язык – без слов, взглядами. Но иногда казалось, что они общаются где-то вне школы, там, где проходит их главная жизнь – так они понимали друг друга» (36). Очень интересные эти наблюдения С. Кара-Мурзы, особенно важны детали: образованная учительница, «генеральский» дом, «плебеи»… Речь идет об элите, молодой элите страны, живущей своей жизнью избранных. Продолжаем воспоминания Сергея Георгиевича: «Я думаю, что те стиляги, которых я знал, сошли со сцены непонятые, но, не сделав большого вреда стране. Те, кто начал вынашивать идеи перестройки пять лет спустя, с начала 60-х годов, были другого поля ягоды. В них не было ни тоски, ни надлома, они рвались наверх и были очень энергичны и ловки. Это уже были люди типа Евтушенко, Гавриила Попова и Юрия Афанасьева… Само устройство нашего общества привело к появлению обширного правящего слоя с расщепленным сознанием и двойственным положением. Когда система стабилизировалась, и слой номенклатуры расширился, вобрав в себя множество людей из трудовых слоев, он приобрел черты сословия и зачатки кастового (но не классового!) сознания. Но не успел приобрести того аристократизма, который не позволяет этой кастовости низкого пошиба проявиться» (173).
Молодые люди узнавали, как их обманывали учителя, пропагандисты и литераторы. И верили, что восстановленная правда двадцатых годов поможет им жить разумнее, честнее и смелее, чем прожили незадачливые родители. Эта правда казалась им сродни возвращенной поэзии Ахматовой, Цветаевой, Мандельштама, Пастернака, Волошина, прозе Булгакова, Зощенко, Бабеля, Платонова, искусству Петрова-Водкина, Мейерхольда… Эти сокровища национальной культуры, еще недавно запретные и вовсе неведомые большинству молодых, расколдовывались, высвобождались из тайных укрытий в то же самое время, когда реабилитировали, – чаще всего посмертно, – тысячи старых большевиков, тех, кто в двадцатые годы работал, активничал, запевал, верховодил…
Они уже ощущали свою кастовую исключительность, но идеология и родители обязывали их учиться и работать, будто они такая же часть народа, как и все их сверстники. В ответ на это противоречие часть подростков сплотилась, выпятив свою кастовость и бросив прямой вызов советской идеологии. Разумеется, со временем большинство из них стали обычными людьми – инженерами, учеными, педагогами. Но часть отказалась смешиваться – их выбор приобрел сознательный характер отрицания существующего строя. Кто же были эта элита из элиты, выделявшиеся даже среди стиляг? А. Козлов: «Я повстречал молодых парней совсем иного уровня, заметно отличавшихся от бродвейских «стиляг» не только одеждой, но и образом мыслей. Это и был круг настоящих «штатников», людей, мысленно живших в Штатах, считавших себя как бы американцами, случайно родившимися здесь» (174). Люди, случайно родившиеся в своей стране, чуждые ей ее истории и народу. И сознательно поддерживаемая дистанция не являлась уникальным качеством крохотной группки людей.
В. Катанян о А. Галиче: «Саша был эстет, сноб и гурман, все это мне импонировало. И в то же время он знал все, чем жил народ, знал нравы и жаргон людей, казалось бы, далеких от него по социальному положению. Однажды зашел разговор, сколько стоит буханка черного хлеба. Никто не знал, знал только Саша» (175). Вот тебе и народная советская интеллигенция: в компании только один человек знает, сколько стоит обычный хлеб, и об этом не стесняются писать в мемуарах! Честь и хвала «снобу и гурману» Галичу, только с остальными что делать, короля-то ведь свита играет. Что за компания? «Рая, жена композитора Фрадкина. Она всегда что-то покупала, что-то продавала и объясняла: «Марк (Марк Фрадкин, популярный советский композитор – К. К.) мне мало денег дает, мне не хватает на личные расходы», а сама была сказочно богата… Марина (Фигнер) дружила с Галичем, с Борисом Ласкиным (популярный литератор и сценарист). У нее тоже периодически собирался бомонд: приемы были на редкость оригинальны, даже изысканы, к тому же почти подпольны. Галич пел запрещенные песни, читал стихи…» (176). Это цитата из воспоминаний Лидии Смирновой – тоже популярнейшей советской актрисы. Целый пласт жизни уходит «почти в подполье».
Изыски неофициальной культуры существовали как бы только для «посвященных»: председатель Гостелерадио Лапин – знаток дореволюционной поэзии и собирает эмигрантские издания; цензоры из ЦК охотно слушают полузапрещеных Вертинского и Высоцкого; дочка министра культуры Е. Фурцевой на глазах у изумленной мамаши читает «Архипелаг Гулаг»; «секретарь ЦК ВЛКСМ Лен Карпинский – будущий номенклатурный диссидент, признаваясь, что сам любит послушать песни Окуджавы, тем не менее, считал, что они опасны для «неподготовленной» молодежи» (Е. Евтушенко).
Элита загадочна и высокомерна. Она не допускает в свой круг посторонних. Интеллектуальная элита, подражая элите партийной, старается выстраивать табель о рангах – и в подполье, и в номенклатуре. Она вешает ярлыки – кто «прогрессивен», а кто не достоин сего высокого звания. Э. Рязанов рассказывает о Доме творчества в Прибалтике: «В доме было 9 этажей. По неписанным местным законам комнаты в доме распределялись в зависимости от положения и должности писателя… 9-й и 8-й этажи предназначались для Героев Социалистического Труда, лауреатов Ленинской премии, секретарей Союза и главных редакторов толстых журналов. На 7-й и 6-й могли претендовать лауреаты государственных премий, члены правления Союза писателей или Литфонда. На 5-м и 4-м селились средние писательские массы… И откуда все это появилось в государстве рабочих и крестьян?..» (177) Смешон вопрос Эльдара Александровича – да все оттуда, из высокомерия элиты. Только они знают, что нужно народу, да и правительству тоже.
Примеры можно множить до бесконечности, возьмем что-нибудь из водоворота жизни. Пьяный Василий Аксенов на Южном Берегу Крыма в 1968 году, сразу после ввода советских войск в Чехословакию, общается с курортниками: «Пошатывающийся от водки и отчаяния Аксенов обратился к очереди:
– А вы знаете, что произошло этой ночью?
Очередь молчала. Это были в основном «дикие отдыхающие», ночующие в палатках на берегу или приткнувшиеся в какой-нибудь сдаваемый угол. Наконец, один из них… неприветливо пробурчал:
– Ничего особенного. Наши ребята в Праге. Чтобы реваншисты из ФРГ туда не вперлись. А чехи тоже хороши. Мы их кормили, а они… Так что все – нормалек…
Тогда Аксенов вскочил на голубой пластмассовый столик… И обратился к очереди с речью, достойной Перикла:
– А вы знаете, кто такие? Вы жалкие рабы. Вы рабы не только советской власти, которой вы вполне достойны… А в это время ваши танки давят свободу в Праге, потому что вы хотите, чтобы такое же рабство, как у нас было везде…
Я понял, что Аксенова намереваются бить, и, возможно, ногами» (178). Текстовые перепевки из «Золотого теленка» в приведенном рассказе опустим (а вопрос: в чем, собственно, парень, возразивший Аксенову, был неправ – оставим на главу «Окруженцы»). Нас интересует отношение к окружающим, как к «рабам». В таком же ключе и в то же время рассуждала, если верить ее собственным воспоминаниям, Л. Богораз, и многие другие превознесенные сегодня диссиденты. Можно воспринимать это и как эмоциональную защитную реакцию интеллектуалов на назойливо пропагандируемую «народною мудрость» и «несокрушимое единение» партии и народа, заезженные коммунистические штампы. В поэме «Москва-Петушки» лирический герой издевательски декларирует свое восхищение каратаевской мудростью народа: «Мне нравится, что у народа моей страны глаза такие пустые и выпуклые. Это вселяет в меня чувство законной гордости… Полное отсутствие всякого смысла – но зато какая мощь! (какая духовная мощь!) эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Что бы не случилось с моей страной, во дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий – эти глаза не сморгнут. Им все божья роса…». А в записных книжках автор проще и откровенней: «Русская нация… бестолковая, невезучая, противная, нервическая» (179). Фуфло, одним словом…
Люди от производства остро ощущали высокомерие новоявленных эстетов, некоторые даже протестовали против того, чтобы числится в интеллигентах. Известен характерный эпизод в конце 1960-х годов (он освещался в свое время в советской прессе), когда целый выпуск одного из технических вузов решил не относить себя к интеллигенции, и даже выступил чуть ли не с ходатайством о праве считаться не «служащими», но «рабочими». Пикантность ситуации усугублялась тем, что как раз для обозначения таких людей существовал специальный термин «техническая интеллигенция» – в отличие от более подозрительной для властей «гуманитарной интеллигенции», не говоря уж об интеллигенции «творческой» (самой продажной и самой опасной одновременно). Но в целом «производственники» потянулись за нарождавшейся модой на диссидентство, которую формировала творческая элита. Вольнодумство подразумевало высшую степень образованности, умение читать между строк выдавало изощренный ум, прослушивание западных радиоголосов показывало степень осведомленности.
Жалкими казались запоздалые попытки партийной пропаганды навести мосты между народом и его интеллигенцией, да и не очень они к единению стремилась. Энтузиазм «культурной революции» иссякал. Еще в 1920-е годы казенные пропагандисты устраивали выезды театров в колхозы, симфонических оркестров на заводы, стремясь сделать культуру ближе народу. К. Чуковский высмеивал подобную показуху: «Эти приезды врачей и педагогов в подшефный колхоз вообще похожи на комедию… Педагоги на глазах у татар воруют виноград, татары говорят «Ай да шефы!» и проч. и проч» (181). Если это было смешно в двадцатые годы, то в 1960-е и позже стало вызывать только взаимное отвращение.
Теоретически, нельзя сказать, что все это задумано совсем плохо, таки люди лучше узнавали культуру, с одной стороны, и жизнь простого народа, с другой, но происходившее в глазах людей выглядело такой, мягко выражаясь, формальностью! Л. Смирнова: «Меня пригласили на ЗИЛ и дали мне звание «Почетный член бригады коммунистического труда»… и все они, десять человек, должны были выполнять еще одну норму, одиннадцатую – за меня… Это, вероятно, тоже входило в пропагандистскую задачу, мы как бы оказывали друг на друга влияние: я на них, чтобы они лучше трудились, они на меня – чтобы я больше познавала жизнь» (182). Если говорить откровенно, знание народной жизни никому не мешало. Видите, даже А. Галич мог блеснуть в компании снобов знанием цены на хлеб. В конце концов, с заботы о народе начинались все галлюцинации либеральной интеллигенции. Но, начиная с шестидесятых годов, духовное развитие «образованщины» окончательно обогнало народное образование и начало жить своей неведомой никому жизнью.
XIII.
А народ все так же хотел просто кушать, и дрожжи просвещенного шестидесятничества в нем еще не забродили. Страна встала на ноги после чудовищной войны и вышла из времени послевоенных лишений. Напомню, что на территориях подвергшихся оккупации прожило около 40 процентов населения страны. Экономика была разрушена до предела, а большая часть жилья уничтожена. Низкий уровень жизни не оставлял обычному человеку времени для чтения стихов Ахматовой, изыски стильной одежды или других развлечений городской элиты. Хрущевские либеральные реформы произвели на крестьян весьма малое впечатление – они просто были из другой оперы. Для них значительно больше значила практическая возможность иметь в личном пользовании в определенных нормах крупный рогатый скот, птицу, свиней и другую мелкую живность.
Когда тяжелые голодные военные и послевоенные годы миновали, крестьяне воспользовались этой возможностью и, несмотря на то, что продукция колхозов выметалась государством подчистую, все же имели, чем накормить семью, и даже кое-что привозили на продажу в город. Это поддерживало удовлетворительный уровень снабжения в крупных населенных пунктах вплоть до конца 1950 — начала 1960-х годов, когда необузданная фантазия Н. Хрущева выдвинула лозунг о немедленной ликвидации разрыва между городом и деревней. Последовательный коммунист Хрущев с троцкистской прямотой категорически отрицал частнособственнический инстинкт крестьянина.
В области сельского хозяйства Никита Сергеевич считал себя специалистом и, до определенной поры, реформы свои мыслил исключительно в этой сфере, ибо при жизни Хозяина помыслить о другом и не мечтал. Еще в начале 50-х годов Хрущев сформулировал планы создания «агрогородов» в масштабах всей страны. Свои мысли он изложил в статье, опубликованной «Правдой» 4 марта 1951 года. Они сводились к нецелесообразности существования мелких колхозов и деревень и необходимости их резкого укрупнения. На практике такие действия означали бы насильственное переселение огромного количества людей в новые искусственно созданные образования, разрушение всей ткани деревенской жизни, и, в конечном счете, физическое уничтожение крестьянства как класса. Непродуманность последствий и авантюристичность этих мер были настолько очевидны, что уже 2 апреля 1951 года появилось закрытое письмо ЦК ВКП(б), осуждающее хрущевское новаторство. Сам автор направил покаянное письмо Сталину, где признавал ошибочность своих взглядов. Но, получив власть, Хрущев взялся за старое. Фатальной ошибкой являлась линия на ликвидацию небольших колхозов и, соответственно, малых деревень и сел и строительство крупных усадебных поселений. Это в скором времени привело к разорению тысяч небольших деревень. Неудивительно, что сейчас деревенское население винит в упадке села не столько Сталина (ведь уже почти не осталось тех, кто в сознательном возрасте пережил ужасы насильственной коллективизации), а Хрущева, отобравшего последнюю корову и ввергнувшего деревню в нищету и разорение.
Погром приусадебных хозяйств и торжество концепции «неперспективных сел» привели к тому, что крестьяне вновь кинулись из своих деревень в город. Начиная с 1960-х годов, СССР пережил вторую форсированную урбанизацию. В1950 годув СССР в городах жили 71 миллионов человек (39% населения), а в 1990 – 190 миллионов (66%). Прежде всего, из села уезжала молодежь. В 1959 году в составе сельского населения страны имелось 16,7 миллионов людей в возрасте от 10 до 19 лет, а спустя 11 лет, по переписи 1970 года, жителей села в возрасте от 21 до 30 лет было всего 10 миллионов, то есть на 41% меньше (184). Это отражалось на демографической ситуации, государство уже не успевало создавать рабочие места для новых горожит.
По неполным данным, только в Московской области уже при Хрущеве насчитывалось около 20 тысяч человек в возрасте до 25 лет, не занятых учебой или работой, в том числе свыше 8 тысяч выпускников средних школ. Во многих крупных городах и промышленных центрах страны руководители предприятий отказывали молодежи в приеме на работу. Особые затруднения при трудоустройстве испытывали молодые люди в возрасте до 19 лет (мужчины). Их, как правило, старались вообще на работу не брать, поскольку администрация предприятий не хотела тратить деньги и время на подготовку работников, которые через год-другой все равно должны были уйти на службу в армию. На этой почве все больше становилось «неисправимых» и «отпетых» хулиганов, которые стали важной приметой хрущевской эпохи с ее массовыми волнениями. «Индустриально-урбанизационная» составляющая «хулиганского кризиса» очевидна».
При этом, в отличие от Запада, следствием ускоренной урбанизации в послевоенном СССР стало появление очень большого числа новых городов. В1990 году40,3% всех городов СССР составляли города, созданные после1945 года (и 69,3% – созданные после1917 года). Города как материальные образования были построены, но становления городской культуры, городского образа жизни произойти в них еще не могло. Это – медленный процесс изменения культуры и менталитета. Города продолжали населять вчерашние крестьяне по своей психологии и привычкам, которые так и не стали или не хотели стать полноценными горожанами. Внутри них – деревенская ностальгия, отличительная черта новых полугорожан, крестьянская любовь к земле, к «своей картошечке». И затаенная гордость: «Вона – кем мы были, а в люди-то выбились». И в самом ближайшем будущем – огромный резервуар для пробуждения обиженного национального самосознания. Поскребите биографию национально-свидомых в любой бывшей точке СССР, подавляющее большинство из них горожане в первом поколении, максимум, во втором.
На рубеже 1950 — 1960-х годов численность городского населения впервые превысила число жителей села. Все увеличивавшийся недостаток свободных рук на селе способствовал углублению продовольственных трудностей в СССР. Начались закупки зерна за границей. Хотя закупки зерна поначалу имели в виду кормовое зерно, «высвобождая» тем самым собственное зерно для питания людей, возник опасный для идеологии страны стереотип – «мы не можем себя сами прокормить». Постепенно интеллектуальное недовольство советской элиты накладывалось на неудовольствие простого народа, лишенного многих необходимых, хотя и элементарных вещей. Взрывоопасность ситуации стала очевидной даже для власти. Н. Хрущева сняли.
Первой задачей брежневского руководства стало укрощение вспененного хрущевскими реформами людского моря, приведение его в спокойного состояние. С одной стороны, –сдерживающие меры по отношению к либеральной интеллигенции, уже заговорившей о демонтаже сложившейся советской системы социализма и заменой ее буржуазно-демократической чешской моделью в стиле «Пражской весны», с другой, – успокоение народа, раздраженного продовольственными и жилищными трудностями.
Вначале, в1966 годавласти начали новую, довольно успешную атаку на «дрожжи» практически любых бунтов и волнений — массовое хулиганство, которое стало хронической болезнью при Хрущеве. Указ Президиума Верховного Совета СССР от 26 июля1966 года«Об усилении ответственности за хулиганство» установил сокращенные сроки рассмотрения материалов о мелком хулиганстве, применение ареста к хулиганам, расширил права милиции по наложению штрафов и т. д. Власти приняли административные меры по удалению из больших городов потенциально взрывоопасного «контингента» – люмпенов и маргиналов. Кроме того, в обход Конституции, определенные категории населения – нищие, бездомные, безработные, проститутки, фарцовщики («тунеядцы») и т. п. – в соответствии со специальным постановлением Совета Министров СССР об укреплении паспортного режима в Москве, Ленинграде и Московской области от 16 августа1966 г. могли быть лишены временной прописки без предварительного наложения административного взыскания (186).
С приходом Л. Брежнева с шестидневной рабочей недели страна перешла на пятидневку. 9 мая и 8 марта стали выходными днями, ветераны и семьи погибших получили многочисленные льготы. Колхозникам и установили пенсии и гарантированные зарплаты, отменили трудодни. Пенсионных возраст был уменьшен до 55/60 лет. При рождении второго ребенка государство платило матери 100 рублей ежемесячно. Началась золотая осень «развитого социализма», которая не оставляла либеральной интеллигенции шанса на бунт, поддержанный народом.
Но интеллигенция упорно продолжала мечтать о «свободе». Не о «воле», а о «свободе» в капиталистическом смысле этого слова, отрицая саму систему социалистического (общинного) перераспределения, разглагольствуя о системе оплаты индивидуальных достижений каждого представителя социума. Разумеется, себя они мнили достойными лучшей оплаты и уровня жизни. Когда об этом можно стало говорить вслух, один из гуру просвещенной элиты академик Н. Амосов в статье «Мое мировоззрение» в «Вопросах философии» довел эту мысль до предельной ясности: «Человек есть стадное животное с развитым разумом, способным к творчеству… За коллектив и равенство стоит слабое большинство людской популяции. За личность и свободу – ее сильное меньшинство. Но прогресс общества определяют сильные, эксплуатирующие слабых» (187). Этого человека согласно результатом телешоу «Великие украинцы» телеканала «Интер» украинцы поставили сразу на второе место после Ярослава Мудрого. На третьем, впрочем, вообще оказался Степан Бандера. Другой гуру, литературовед Лев Лосев с отвращением рассуждает о «доброте» – «кротость, каратаевщина, причем, всегда с гнильцой, стремление к энтропии – это наше…» (188) Как видим, Каратаев из источника мудрости превратился в посмешище.
Один из ярких деятелей советского диссидентства харьковский писатель Гелий Снегирев, отметая возможные укоры шестидесятникам и обращаясь к предкам-коммунистам, писал в своей автобиографической повести «Мама, моя мама»: «Вы по своему образу и подобию запрограммировали меня двуличным трусом, я рос и формировался, впитывая в себя ваш жалкий опыт, из-за вас я — моральный калека! Имеете вы право требовать от меня и от моего поколения того, чего мы требуем от вас? Не дано вам этого права. Обучив нас науке предательства и подлости, вы не смеете требовать от нас героизма и самопожертвования!» (189) Да кто уж требует? Просят только, чтобы свои комплексы и галлюцинации другим не навязывали под видом ведомой единственно вам истины.
То, что происходит сегодня – результат столетней эволюции интеллигенции от сопереживания народу до совместной с правящей элитой его эксплуатации. Прежние модернизаторы чувствовали себя миссионерами, прививающими новую веру отсталому, но не безнадежному и все же родному народу. Современные чувствуют себя скорее помешенными в чуждую «туземную» среду, которую нужно либо быстро и радикально преобразований по примеру «благополучных стран», либо столь же быстро оставить в случае неудачи модернистского проекта. Под традиционные завывания о «народном благе» родилась система, в которой интеллектуалы служат исключительно эксплуатирующему режиму – советскому или олигархическому – даже не отдавая себе отчет, что такое пресмыкательство неизбежно приведет народ (а потом и их) к вырождению и полной дегенерации.
Типичная для тревожного времени корреспонденция с места событий: «31.V. В с. Лесковке, Богодуховского уезда (Харьковской губернии – К.К.) крестьяне выгнали скот на луга г. Харитоненко. Прибывших казаков крестьяне встретили вилами и топорами. Казаки бежали. В деревню отправлены войска» ( «Русское слово»,1906 г.).
Только в 1911-м и только на подземных работах случалось свыше 700 случаев тяжелых травм на 1 тысячу рабочих.
Столыпинские реформы – это, кроме всего прочего, и шесть тысяч повешенных крестьян.
Во время оккупации Парижа гитлеровцами эмигрант П. Струве в 1941 году был ими даже арестован как «друг Ленина».
фр. «мстительность»
Вот еще одна из причин, почему в наших краях нельзя разрешать свободную продажу оружия, о чем так ратуют защитники демократических прав и оружейное лобби.
Наряду с Лениным, среди крестьян весьма значимой была личность М. Калинина. Уже в тот период сформировалось мнение, что Калинин «правильно разбирает письма и жалобы». В Калинине видели «своего», выходца из народа, хорошо знающего и понимающие народные нужды. После коллективизации «крестьянский депутат во власти» несколько подрастерял свой авторитет, но продолжал и на протяжении 1930-х годов оставаться одним из основных объектов апеллирования простых людей к советскому государству.
Даже самому Ленину как-то досталось. В 1919 году по дороге на праздничную елку в детскую лесную школу, где отдыхала Н. Крупская, Ленин и его спутники подверглись нападению бандитов и были ограблены.
Впрочем, обостренное внимание к миллионам народных каратаевых не мешало бывшему графу продолжать вести в СССР привычный, как сказали бы сегодня, «стильный», образ жизни. Так, лакеем был у него старый слуга, служивший его родителям и все еще продолжавший звать своего хозяина по старой привычке «ваше сиятельство». И было, конечно, в высшей степени оригинально, когда, например, кто-нибудь из видных партийцев приезжал по делу к советскому писателю Алексею Толстому и встречавший его старый лакей почтительно сообщал, что «их сиятельство уехали на заседание горкома партии».
По поводу наплевательского обращения со временем и русского пренебрежения точностью, обратите внимание на характерную деталь: когда Бендер с Воробьяниновым прибывают в Москву, часы на железнодорожных вокзалах показывают разное время. «Очень удобно для свиданий! – говорит Остап. – Всегда есть десять минут форы».
Вилли Вольфзангер, «Беспощадная бойня Восточного Фронта», http://mobooka.ru/?tp=book&path=В/ВО/Вольфзангер%20Вилли/Вольфзангер
К слову сказать, двадцатые годы стали решающей фазой формирования современных и белорусской, и украинской наций, ведь большинство огромного количества крестьян, оказавшихся в городах в тридцатые годы, говорили по-украински и по-белорусски. После того в город начали массово проникать выходцы из села, там создался значительный резерв «национального сознания». Язык простонародья, сельский язык, культивировавший в национальных республиках, был для народа и власти лишним подтверждением, что она, власть, представляет простой народ, а царскую метрополию.
В 1925 году в «Известиях» сообщалось о том, что в Верховную прокуратуру явился молодой человек лет двадцати пяти и, выложив на стол кучу всевозможных билетов и мандатов, сказал: «Не могу больше! Устал от дураков! Делайте со мной, что хотите, но они мне осточертели…» Среди предъявленных им документов оказался и партийный билет с дореволюционным стажем, и профсоюзный с не меньшим, и такой же, выданный Обществом старых большевиков, и еще один – от «политических каторжан» (65). Так что удостоверение на имя Конрада Карловича Михельсона – это еще не высший пилотаж.
В частности, К. Чуковский отмечает в своем дневнике свою встречу с народным комиссаром просвещения Украины В. П. Затонским: «Он сказал, что, к сожалению, это так, что в Харькове на испытаниях в ВУЗы сейчас по литературе провалилось 70% испытуемых, а в Киеве – 65%. «Знание литературы – сказал В. П., – это вопрос общей культуры. Нужно раньше всего учить учителя – тут вам работа, писателям».
Современные студенты, вы знаете, какая это «своевременная книга»?
По ходу дела, заметим, что означенный Волин, бывший председатель Харьковского губревкома, в должности начальника Главлита добивался запрещения «12 стульев», а Черток вошел в историю как один из самых кровавых палачей НКВД.
Борис Асафович Мессерер – третий муж поэтессы.
Многократно описано, как после смерти Свердлова вскрывали его сейф с бриллиантами, спрятанными на крах революции и бегства. Вдова Свердлова Клавдия Новгородцева набивала бриллиантами ящики комода и сундук. А Свердловы тоже, в свою очередь, составляли отдельный клан на кремлевском Олимпе…
Хотя и среди них попадались всякие: «Во время эвакуации промышленности зам. наркома пищевой промышленности Н. В. Подгорный был командирован мною для ускорения демонтажа одного из сахарных заводов, который уже находился под огнем врага… Подгорный обманул меня: он побоялся сам выехать на завод, а официально доложил, что руководил работой лично. За это он был освобожден от должности» (396). Н. Подгорный, кто забыл, при Л. Брежневе, по сути, занимал номинальный пост Президента СССР.
Этот архитектор был в числе прочих одобривших снос Храма Христа Спасителя.
В мемуарах Л. Гурченко мы находим описание роли, которую успешно исполнял И. Сталин. «По-настоящему крупные личности всегда скромны, – пишет она. – Они потому и крупные, что поняли сердцем, талантом, интуицией – не знаю чем, – что величие именно в простоте…»
Подметив, что Сталин, желая казаться повыше ростом, предпочитает обувь на высоких каблуках, начальник его личной охраны К. Паукер изобрел для Сталина сапоги специального покроя с необычно высокими каблуками, частично спрятанными в задник. Более того, он пошёл ещё дальше и велел Паукеру класть ему под ноги, когда он стоит на мавзолее, небольшой деревянный брусок. В результате таких ухищрений многие, видевшие Сталина издали или на газетных фотографиях, считали, что он среднего роста. В действительности его рост составлял лишь около163 сантиметров. Чтобы поддержать иллюзию, Паукер заказал для Сталина длинную шинель, доходившую до уровня каблуков.
Лишь единицы, вроде М. Пришвина, понимали, что поспешная перестройка фундамента общества обернется грандиозными катаклизмами: «Я все раздумываю о пророчестве Разумника: «война неизбежна». Он это высказывает после того, как побывал в деревне. Я понимаю: его поразило величайшее разногласие деревни и города, скрытая война, которая должна разрешиться явной войной» (116).
Что же касается сути вопроса, то да – объективно крепостничество распространялось менее, чем на половину русских крестьян, и к тому же около половины из этих последних были оброчными (то есть жили, где хотели, и подчас становились более богатыми, чем из владельцы – помещики); большинство русских купцов и промышленников вышло именно из рядов оброчных крестьян. Но и оправдывать крепостничество, значит – быть внутренне готовыми к его воскрешению во имя каких-то, разумеется, возвышенных целей.
И им даже казалось, что час восстановления еврейского государства уже близок. 26 ноября 1917 войска английского генерала Алленби вошли в Иерусалим, освободив его от турок. Петроградская пресса запечатлела энтузиазм евреев-сионистов на митинге в театре музыкальной драмы: «Мы хотим, чтобы за тех отщепенцев еврейства, которые сейчас играют отвратительную роль насильников, отвечал не весь еврейский народ, а чтобы такие насильники были ответственные за свои преступления перед всем народом, – сказал доктор М. С. Шварцаман. Оратор не назвал имен, но чуткая аудитория узнала в этой реплике гг. Нахамкисов, Бронштейнов и пр.» («Вечерний час», 27 ноября 1917 года).
В 1951 году уже сам А. Свердлов арестовывался по обвинению в “сионистском заговоре”, но вскоре был освобожден и даже успел написать в соавторстве ряд детективных повестей. Умер своей смертью в 1970-х годах.
Основоположники марксизма, как мы помним, наличие у пролетариата «Отечества» отрицали.
Даже комиссия Съезда народных депутатов СССР, находившаяся под сильным влиянием «демократов», сообщала не более о 21 случае ранения с применением лопаток.
имеются в виду семеро участников националистической группы, осужденные в1964 г.
Е. Чуковская: «9 ноября 41. Я оттолкнула Анну Андреевну от окна – мальчики-узбеки швыряют камни в наш поезд с криками: «Вот вам бомбежка!» (165).
Как-то Л. Гумилев пришел забрать посылку, переданную через А. Вознесенского, а тот принял его как жалкого просителя, лежа на диване (180). Не встал даже из уважения к родителям Гумилева – поэтам Анне Ахматовой и Николаю Гумилеву, которых Вознесенский числил в своих учителях. Лев Николаевич считался среди либералов «реакционером», а потому оказался достоин высшей степени презрения.
В тридцатые годы даже капиталист Г. Форд в разговоре с А. Микояном советовал все-таки оставлять советским гражданам индивидуальные огороды: «В свободное время они будут их обрабатывать. Это своеобразный отдых, а кроме того, урожаи с этих огородов станут для ваших рабочих дополнительным источником питания» (183). Примерно в том же ключе Форд рассуждал во время встречи с Ильфом и Петровым (см. «Одноэтажная Америка»).
Если в1953 г. доля повторно осужденных за хулиганство составляла 5 процентов, то в1957 г. она увеличилась почти вдвое – 9,6 процента (185).


