К. Кеворкян. Книга о книгах. Глава 7
7. Лица, лики и личины
I.
Мы мыслим образами, мы представляем себе родные места или родные лица и говорим – «образ Родины». Существует образ государства, образ врага, даже образ партии. Эти образы возникают в нашей памяти в зависимости от необходимости, они бывают приятными или нет, и – самое главное – они поддаются корректировке, мы можем менять свое мнение о различных предметах. Могущество слов, определений находится в тесной связи с вызываемыми ими образами и совершенно не зависит от их реального смысла.
Очень часто слова, имеющие самый неопределенный смысл, оказывают самое большое влияние на толпу. Таковы, например, термины «демократия», «социализм», «равенство», «свобода» и т. д., до такой степени неопределенные, что даже в толстых томах не удается с точностью разъяснить их смысл. Между тем, в них, несомненно, заключается магическая сила, как будто на самом деле в них скрыто разрешение всех проблем. Они образуют синтез всех бессознательных разнообразных стремлений и надежд на их реализацию. Великий Наполеон Бонапарт рекомендовал как можно чаще оперировать понятиями, ничего не выражающими и все объясняющими, например «судьба». Сегодня, скажем, «общечеловеческие ценности».
В ходе идеологического противостояния 1970 — 1990-х годов советской либеральной интеллигенцией был усвоен дискурс, то есть система понятий и язык для их выражения, в рамках которого стало попросту невозможным хорошо сказать об СССР. Например, в этих рамках у США были только союзники, а у СССР – только сателлиты. Запад именовался «свободным миром», Восток – лагерем социализма (с упором на слово «лагерь»). Дотации сельхозпроизводителям в США объявлялись рыночным механизмом, в СССР – уравниловкой. Новые идеологи самочинно определяли – у кого иконописные «лики» (Сахаров, Солженицын, Лихачев), а у кого отвратительные хари («шариковы»).
Но эта игра в слова началась значительно раньше, еще с попытки осмыслить феномен сталинских репрессий – кто был «жертвой», кто «палачом». С точки зрения интеллигенции – главной целью режима была именно она (вспомним замечание Чуковского о жертвах репрессий). Отсюда берет начало бесконечное манипулирование понятиями «произвол и жертва» и «право и бесправие». Однако нужно понимать – весь исторический опыт говорит о том, что путь именно к правовому обществу может лежать лишь через реформы. Революционеры (а те, кто пришли к власти в результате Февральской, а затем и Октябрьской революций именно революционеры) долгое время просто лишены возможности апеллировать к праву, так как являлись заложниками собственных разрушительных действий. Провоцировавшие революцию, рожденные революцией, они и смерть приняли из рук революции (или контрреволюции – как считали многие из них). Но оставили своим наследникам революционное сознание, с трудом умещавшееся в правовое и бюрократическое поле упорядоченного государства. Революция, то есть коренной и безжалостный слом сложившейся системы, была опоэтизирована и воспринималась поколениями советских граждан не как трагедия, а как вершина человеческого духа. Целое поколение людей искренне считало, что братоубийственная резня, спровоцированная радикалами, и есть праздник освобождения.
Мрачный Н. Бердяев пытается объяснить устойчивость режима большевиков консерватизмом общества: «B стране самодержавной монархии, не привыкшей к правам и свободам гражданина, легче осуществить диктатуру пролетариата, чем в западных демократиях. Это бесспорно верно. Вековыми инстинктами покорности нужно воспользоваться для пролетарского государства» (1). Любопытно в этой связи, что всяческие диктатуры на пространстве Европы осуществились и без большевиков – немецкая, итальянская и прочие. Но кроме покорности, которую Бердяев по ходу книги упорно приписывает русскому народу (а ведь народов в СССР насчитывалось множество), эффективность правления большевиков продиктована несомненным умением украсить свою диктатуру лозунгами, отвечающими сокровенным желаниям простых людей. И завоевать их доверие. Любая народная революция начинается с пропаганды и умения донести свои идеи до масс. Кстати говоря, отсутствие единой идеологии и понятных народу лозунгов называют одной из существеннейших причин поражения Белого движения в Гражданской войне.
Большевики были поддержаны народом во время Гражданской войны, поскольку смогли донести до основной и наиболее консервативной массы народа – крестьянства – свои лозунги, в первую очередь, касавшиеся раздачи земли. Но и среди радикальной интеллигенции, страшно далекой от народа, поддержка большевиков оказалась весьма значительной. Внутренняя природа этих двух опор режима различна. Левые интеллектуалы ждали от режима полной революционизации культурной жизни. От В. Маяковского до А. Дункан деятели культуры воспринимали великий экономический эксперимент как перестройку всей человеческой цивилизации.
С самого начала новое искусство революцией оказалось востребовано и «креатива» строителям нового общества было не занимать. Трудно поверить, но до наступления эры развитого сталинизма, «советское» обозначало в мире самое передовое, ультрамодное, радикальное искусство. Недаром к нему обращались в своих исканиях шестидесятники. Радикализм художественных исканий поддерживало и новое, ищущее свое место на культурной карте мира государство. Пропагандистские изыски, вроде раскрашивания Красной площади в красный цвет или награждения лучших конников-красноармейцев красными кожаными галифе, просто были бы невозможны без благосклонного к этим экспериментам отношения начальства.
Классикой жанра стало проведение в 1920 году в еще голодном Петрограде фантастического действа – «Мистерии освобожденного труда», в котором принимали участие 2 тысячи солдат Красной армии, студенты театральных училищ, а 30 тысяч присутствовавших зрителей хором пели «Интернационал». И в будущем молодая власть не отказывала себе в удовольствии шокировать «цивилизованный» мир новыми формами массовых мероприятий – комсомольскими карнавалами, живыми газетами и всем тем, что вовлекало улицу в общее творчество, вплоть до спортивных состязаний. 20 июля 1924 года в том же Петрограде сильнейшие шахматисты города П. Романовский и И. Рабинович разыграли партию в «живые» шахматы. Белые – команда «Красный Флот», черные – «Красная Армия». Моряки в белой форме, красноармейцы в защитной одежде. «Коней» играли настоящие всадники; ладьи – целые пушечные расчеты, по три человека при маленьких пушечках; король – знаменосец со стягом. А в 1927 году в цирковом представлении «Взятие Перекопа» участвовало триста красноармейцев, изображавших красных, белых, французов, участвовала и артиллерия, стрелявшая холостыми.
1 мая и 7 ноября стали днями массовых карнавальных действ: по городским улицам Москвы, Ленинграда, Харькова, других городов в общем течении демонстрантов двигались конструктивистки оформленные повозки и грузовики с веселящимся народом, механизированные макеты и модели достижений (фабрика, изба-читальня, сберкасса), корабли, маяки (символ значения СССР для других народов) и т. д. В сценариях карнавалов учитывались разнообразные мелочи, которые оговаривались в прописанных инструкциях: «Реализуя участие в демонстрации, нужно иметь в виду не только оформление карнавальной машины, работников театра, а также подбор словесного и музыкального текстов для карнавала. Надо добиться, чтобы все колонны театров вносили максимум оживления, красочности, бодрости в ряды демонстрантов, являя образцы затейничества, коллективной декламации и массовых песен» (2). Массовые песни, как правило, революционные, легко переходили в нехитрые частушки, написанные на злобу дня: «Чемберлены поспешили/ Ультиматум нам прислать. /«Ульти» к делу мы пришили, /Матом будем отвечать». Живописное описание подобного комсомольского карнавала дают Ильф и Петров: «Понесли чучело английского министра Чемберлена, которого рабочий с анатомической мускулатурой бил картонным молотом по цилиндру. Проехали на автомобиле три комсомольца во фраках и белых перчатках. Они сконфуженно поглядывали на толпу.
– Васька! – кричали с тротуара. – Буржуй! Отдай подтяжки».
Ну и, разумеется, непременные атрибуты карнавалов – гробы для мирового капитала, самых разных фасонов и цветов. В эпизоде, где Балаганов пугается черного гроба с надписью «Смерть бюрократизму», известный исследователь творчества соавторов Ю. Щеглов усматривает даже мотивы готического жанра и рыцарского романа, которые остроумно скрещены с похоронной образностью агитпропа: «Остап открыл дверь и увидел черный гроб. Гроб покоился посреди комнаты» и так далее… После таинственного полумрака и испуга следует обыденное объяснение: «Это был прекрасный агитационный гроб, который по большим праздникам геркулесовцы вытаскивали на улицу и с песнями носили по всему городу. Обычно гроб поддерживали плечами Скумбриевич, Бомзе, Берлага и сам Полыхаев, который был человеком демократической складки и не стыдился показываться рядом с подчиненными на различных шествиях и политкарнавалах».
Уличная карнавальность и политическая заостренность врывалась в молодое советское искусство. Постановки Мейерхольда, кинематограф Эйзенштейна, диспуты Маяковского – явления, ставшие символами бурных 1920-х годов. Примечательны в этом отношении театральные постановки Н. Фореггера, чьи актеры были профессиональными акробатами, танцорами, эксцентриками и физкультурниками. Театральный режиссер А. Алексеев свидетельствует: «В его спектаклях гимнастика и танцы на весьма рискованные сюжеты были перемешаны с умными и часто остроумными памфлетами. Так что весь спектакль превращался в какой-то конгломерат цирка и варьете с привкусом эротики и политики… В «Женитьбе по Фореггеру» на фоне яркого плакатного футуризма с шантанным бытовизмом Подколесин и Степан в клоунских костюмах вылетали на встречу друг другу, вися на трапециях вниз головами, и таких позах, летая по сцене, читали свой монолог. Вот первые его строки:
Подколесин: Висишь, висишь, вдруг станет скверно… Манит к себе прекрасный пол… Все в этом мире эфемерно… Степан! Куда ты?
Степан: В комсомол!
…Кончалось действо «производственными» танцами: ни с того, ни с сего выходили почти обнаженные парни и девушки и имитировали машины, что было у Фореггера непременным элементом всех его спектаклей и что артисты делали действительно виртуозно» (4).
Сравним вышеописанное с каноническим текстом «12 стульев»: «Подколесин трагически спросил:
– Что же ты молчишь, как Лига наций?
– Очевидно, я Чемберлена испужался, – ответил Степан, почесывая шкуру…
Чувствовалось, что Степан оттеснит Подколесина и станет главным персонажем современной пьесы. Кочкарев с Феклой спели куплеты про Чемберлена и про алименты, которые британский министр взимает с Германии».
Так что Ильфу и Петрову рисовать свой театр Колумб приходилось не только с постановок Мейерхольда, как обычно судит читатель. Таков был общий новаторский настрой советского искусства. Вспомнили Фореггера, упомянем также И. Терентьева, режиссера из Ленинграда, активно работавшего в 1920-е годы. Особенно прославился его «Ревизор». К тексту Ильфа и Петрова он еще ближе. Постановка осуществлена в декорациях-конструкциях и вызвала восторг публики и разноречивые отклики прессы. Очевидцы рассказывали, что на сцене был устроен нужник и все герои, появляясь, первым делом бежали в уборную. «Нет, это я сказал э-э-э!» –кричал оттуда Бобчинский. Кстати, Бобчинский и Добчинский были женские роли. А во время обеда Хлестакова рвало и он недоумевал: «Что это?» – «Лабордан-с», – отвечали ему (5).
Общее сумасбродство провоцировало и рядовых сограждан внести свою лепту в создание эстетики нового общества. Многие цепляли на лацканы синий значок, на котором красовались две выпуклые буквы «ДР», что означало «долой рукопожатье». Покупали и носили такие значки люди, которые считали, что здороваться и прощаться надо словесно, а жать друг другу руку – это негигиенично, это пережиток темного прошлого. В. Маяковский как обычно в теме:
Долой рукопожатия!
Без рукопожатий
встречайте друг друга
и провожайте.
Другие публично обнажались под лозунгом «Долой стыд». Прочие ставили бессмысленные рекорды. Например, в 1925 году пешком из Ялты в Москву пришел некий журналист Донской. Он потратил на свое путешествие 70 дней и три пары ботинок. В «Золотом теленке» его опыт увековечен безымянным пешеходом из Владивостока, который, по воле соавторов, был задавлен автомобилем при входе в столицу. Удивительные времена и люди. «Гвозди бы делать из этих людей», – писал о них поэт Н. Тихонов (а не Маяковский, как обычно считают).
Советская пропаганда рождалась в бурное и революционное время и была передовой для своей эпохи. Но уже тогда начали проявлять ее родовые черты, которые в конечном итоге привели к ее упадку и проигрышу в глобальном противостоянии с капиталистическим миром: излишняя персонификация (вождизм) и злоупотребление идеологическими штампами.
Переименование улиц, промышленных предприятий, ресторанов, кинотеатров и целых городов в послереволюционные годы было для новой власти одним из доступных способов символического преображения действительности и тотального овладения нею. Помните первое появление Бендера в Старгороде: «Он прошел Советскую улицу, вышел на Красноармейскую (бывшая Большая Пушкинская), пересек Кооперативную и снова очутился на Советской. Но это была уже не та Советская, которую он прошел: в городе было две Советских улицы. Немало подивившись этому обстоятельству, молодой человек очутился на улице Ленских событий (бывшей Денисовской)». Всем памятен пример переименования Петрограда в Ленинград, но ведь имеется и масса других случаев, когда вожди, ничтоже сумняшеся, в свою честь переименовывали населенные пункты. В 1924 году Елисаветград переименовывается в Зиновьевск, ныне (Кировоград), на карте страны появились Троцк (Гатчина), Сталино (Донецк) плюс Сталинград (Волгоград), Молотов (Пермь), Ворошиловград (Луганск) и множество прочего.
Ну, и прилагательное «красный». «Красный путиловец», «Красная нить», «Красная стрела»… Несть им числа. Сергей Миронович Киров, согласно историческому анекдоту, родом был из деревни Пердягино (официально – г. Уржум Вятской губернии). На дружеских застольях Сталин смеялся: «Давайте переименуем село в Красное Пердягино!» (6).
К началу 1930-х, кроме простых переименований, появилось и что-то материальное – власти наладили массовое производство портретов руководителей партии и правительства, и это в период нехватки всего самого необходимого. Портретами украшали не только кабинеты или жилища, но и витрины магазинов. Отдельные умельцы создавали и штучный, особо ценный товар ручной работы. Так, в журнале «Тридцать дней» сообщалось о семнадцатилетнем крестьянском самоучке, который изготавливал портреты М. Калинина и других вождей: «На фанеру наклеиваются столярным клеем различные семена, подобранные по цвету. Затем все это заливается лаком». Описанные в «Золотом теленке» картины из волос, как и из семян, были реальностью. Некий парикмахер Г. Борухов вышил волосом портрет Ленина, а вышитая человеческим волосом голова лошади даже была приобретена одним из харьковских музеев (7). Так что эскапады Остапа Бендера по поводу овсовых и седеющих картин имели под собой серьезные реальные основания.
Но за исключением некоторых, совсем уж неожиданных находок, продиктованных модой на новизну и оригинальность, советская пропаганда в период культурной революции имела строго прикладное значение.
II.
Жизнь советских людей была обильно уснащалась лозунгами, плакатами, транспарантами, диаграммами; их можно было видеть в цехах, учреждениях, служенных кабинетах, клубах, яслях, загсах, поликлиниках, магазинах, столовых. Лозунгами украшали стены домов, трамвайные вагоны, аэропланы, новостройки. Редкая фотография тех лет обходится без трех-четырех транспарантов, виднеющихся где-то на ближнем или дальнем плане. Например: «Бытие определяет сознание», «Рукопожатия отменяются», «Будь в каждой мелочи подобен Ленину», «Воздушный Красный флот – наш незыблемый оплот», «Долой капиталистическое рабство», «Старшие дошколята – все в октябрята», «Церковь – агентура империализма» и даже «Шушуканье по углам – преступление, которое надо выжигать каленым железом» или «Кто в наши дни складывает на груди руки – предатель рабочего дела. Кто слишком много машет ими – подозрителен».
Это не блажь, а одно из наиболее эффективных орудий культурной революции. Основной расчет был на то, что короткие фразы усваиваются людьми легче статей, которые малограмотные жители страны и прочитать-то не могли. Пропаганда становилась языком обращения власти к народу. Сначала вынужденным, а потом – привычным. Н. Крупская (книга «Ликвидация неграмотности и малограмотности. Школы взрослых. Самообразование») писала: «Малограмотная группа – одна из самых трудных. Обычно малограмотные группы распадаются всего быстрее. …Кто следил за тем, как слушает малоподготовленный крестьянин или рабочий речи или лекции, замечал, вероятно, такой факт: в речи оратора слушатель улавливает одну-две мысли, особенно понравившиеся или не понравившиеся ему, – по ним он судит обо всей речи, не вникая в логическое развитие мыслей» (8). Собственно, на этом и построено упрощение современных рекламных слоганов или предвыборных призывов. Малограмотный человек 1920-х практически ничем не отличается от его не шибко образованного коллеги периода «постмиллениума». Уловить два-три «особо понравившихся» предложения (лозунга, слогана) и по ним судить о смысле высказывания (программы, политической позиции) – зачастую именно на таком уровне судачат и судят у нас о политике и политиках.
Культурная революция привела к тому, что революционные лозунги стали активно перемежаться с воспитательными указаниями, пропаганда стала перемещаться на бытовой уровень: «Убей муху!», «Береги золотое детство!», «Уважай в женщине работницу!», «Сей махорку – это выгодно», «Сифилитик, не употребляй алкоголя», «Курильщик – вор кислорода и друг туберкулеза», «Сыпь хлеб в советские амбары – покупай нужные товары», «Ешь медленно, тщательно пережевывая» и т. д. и т. п. Борьба за повышение культуры быта воспринималась как одна из граней революции и модернизации страны. Ну, и собственно реклама – куда же без нее. Хрестоматийными стали слоганы «Нигде кроме, как в Моссельпроме» (В. Маяковский) или «Кто куда, а я в сберкассу» (В. Лебедев-Кумач).
Количество настенных текстов ошеломляло зарубежных гостей молодой Советской республики. Писатель Т. Драйзер: «Картины и инструкции, висящие повсюду касаются всех мыслимых тем, как-то: приготовление еды, стирка, физические упражнения, уборка дома, уход за лошадью, подготовка дома к зиме…» и т. д. Французский путешественник Ле Февр: «Улица говорит с вами, она думает и решает за вас, она относится к прохожему как к школьнику, уча его истинам о новой России» (9). Зачем? Чтобы «приобщить его (малообразованного человека – К. К.) к многогранной кипучей общественности, дать ему возможность быть активным членом общества, понимающим других и умеющим быть понятым другими». Это опять же, из Надежды Константиновны.
Главными видами пропаганды до сих пор остаются «командная» пропаганда, направленная на конкретную и непосредственную реакцию («Покупай… Делай… Голосуй… Присоединяйся… Сражайся…»), и «условная» (т. е. создание условий) – пропаганда, направленная на формирование общественного мнения, взглядов и представлений, в долгосрочной перспективе и на прочной и широкой основе. На этих принципах работала и машина советского агитпропа. Советская Власть вкупе со своей интеллектуальной элитой решала и текущие задачи воспитания, просвещения народа на элементарном бытовом уровне, и стратегические – взращивание человека новой породы.
Одновременно с лозунговостью окружающего мира создавался и особый советский «новояз», то есть предпринимались сознательные усилия, чтобы отделить молодежь от предыдущей культуры созданием особого стиля общения, свойственного только людям нового поколения. Особо популярны становятся сокращения слов: пролеткульт, ширмассы, культуровень, пролетсуд, совдурак, ответработник, селькор, дортоварищ (дорогой товарищ), оргнеувязка, колдоговор, жалобкнига, примкамера, ликбез и т. д. Появились слова «ширпотреб» – товары широкого потребления, «руковод» (синоним руководителя), «деловод», «стекловица» – передовая статья в газете «Известия» (редактор Стеклов), «фабзайцы» – учащиеся школ фабрично-заводского ученичества (ФЗУ), «комса» – комсомольский актив.
Аксиоматика официальной веры хитрыми путями преломляется в стилистике и интонации, морфологии и синтаксисе, словоупотреблении и пунктуации. Вмешательство в процесс мышления начинается, таким образом, уже на уровне кода, то есть орудий и элементарных единиц мысли, каковые вместе со встроенной в них идеологией должны усваиваться непроизвольно, западая в автоматизированную, нерассуждающую область сознания. Преимущество усвоивших «новояз» граждан состояло в том, что их не надо было переучивать, они впитывали новый язык, как младенцы, вступающие в жизнь. Согласно исследованиям, в 1920-е годы специфический советский язык, например, «зажимание критики», «злоупотребление властными полномочиями», «нарушение советской демократии», «нарушение социалистической законности» и т. п. почти не встречается в официальных обращениях рядовых граждан к власти. Но уже в 1930-е годы «новояз» густо пропитывает речевой поток жителей СССР, в том числе и колхозников (10). По восторженному замечанию М. Кольцова, в Советском Союзе каждый «ребенок знает, что такое режим экономии, Чемберлен, ячейка, октябрины, пинг-понг, учком, Шанхай, викторина, Автодор, кульшефство, баскетбол» (11). Рождался молодежный жаргон, который отвратительно скрипел для любого человека, воспитанного в традициях старой русской литературы, но четко выделял носителей нового сознания, проводил невидимую черту между ними и архаичными миром классических понятий. Прибавьте к этому спортивный облик молодого человека: майки, шорты (спортивные трусы), короткие юбки, короткая стрижка у девушек – и вы получите портрет идеального комсомольца в весенне-летний период.
Тем же, кто думал по старинке и русский язык изучал в гимназиях, кто дышал литературной классикой, приходилось несладко. Желчность и нервный смех оставался их уделом. Высмеивая моду, М. Булгаков ехидно предлагал окружающим свои варианты сокращений, скажем, «Пампуш на Твербуле» по-булгаковски означало памятник Пушкину на Тверском бульваре. Известный лингвист Г. Винокур писал в1929 году: «Невыносимы тысячекратно повторяемые «лицом к деревне», «даешь культкомиссию», «крепи красный флот», «режим экономии»… Все почти материалы нашей фразеологии – это изношенные клише, стертые пятаки… За этим словесным обнищанием, за этим катастрофическим падением нашей лингвистической валюты кроется громадная социальная опасность» (12). К. Паустовский: «Со времени работы в РОСТА я начал упорно обороняться от всего, что могло засорить тот внутренний мир, который я носил в себе и пытался передать другим. Больше всего я боялся заразиться стертым и беспомощным языком. Он безжалостно и быстро распространялся в те годы… Ко многим словам, таким, как «поприветствовать», «боевитый» (их можно привести много), я чувствовал такую же ненависть, как к хулиганам. И не только потому, что они идут вразрез с характером русского языка, но еще и потому, что в них выражалось невежество и отсутствие национальных качеств» (13). К. Чуковский: «Нынче именно потому-то в упадке литература, что нет никакого спроса на самобытность, изобретательность, словесную прелесть, яркость. Ценят только штампы, требуют только штампов, для каждого явления жизни даны готовые формулы» (14). Многие из штампов пережили десятилетия. Именно тогда Крым начали называть «Всесоюзной здравницей», а Север – «Всесоюзной лесопилкой».
В том же ряду стихийного сопротивления «новоязу» стоят романы Ильфа и Петрова, которые представляют собой раннюю и развернутую реакцию на тоталитарное манипулирование языком. В этом качестве они сыграли роль основополагающей книги, своего рода базисной грамматики для нонконформистской речи последующих десятилетий. Несомненна зависимость от традиции И. Ильфа и Е. Петрова таких сатириков, как В. Аксенов, В. Войнович, Ф. Искандер, С. Довлатов, а также никогда не прерывавшаяся «бендеровская» струя в повседневном юморе советских людей. В скупых, но остроумных зарисовках «бендерианы» отражены господство фразы, лозунга и штампа, идиотизм идеологии, приспособленчество, стадность пропаганды и проработачных кампаний: «Журналист Ухудшанский ушел в купе, развернул последний номер своего профоргана и отдался чтению собственной статьи под названием “Улучшить работу лавочных комиссий” с подзаголовком “Комиссии перестраиваются недостаточно’». Непреходящий успех гениального пособия для журналиста Ухудшанского, применительно к прочтению отечественной прессы на протяжении всего ее существования, является примером того, что высмеянные газетные штампы 1920-х жили в советской публицистике до самого ее бесславного конца.
Обнаружив противника, советские идеологи, прежде всего, наклеивали на него ярлык, клеймили его словом. Любой читатель Ильфа и Петрова мог сравнить идеологические штампы брежневской эпохи с тестом «Золотого теленка» и убедиться, что убожество ярлыков никуда не делось, особенно в сфере все тех же неизменных прилагательных «Злобный», «Империалистический», «Капиталистический», «Исторический», «Последний», «Индустриальный», «Стальной», «Железный»… Ну, в общем, всех желающих, отсылаю к первоисточнику.
Советская идеологическая система – система логократическая: она держится на слове, строго следит за каждым словом, использует слово как важнейшее орудие борьбы с врагами системы. Внимание к слову – прямое следствие огромного влияния классической русской литературы на общественное мнение и учитывание этого опыта пришедшими к власти наследниками русских «революционных демократов». И ради точного использования слова для профессионалов даже выпускались специальные словари, заботливо разъясняющие, что такое «черное золото» (уголь или нефть), «белое золото» (хлопок), «мягкое золото» (меха) и т. д. Почетное место на полочке занимает такой словарь и у меня.
Но словари дело темное, а работу редактор требует уже сейчас, и халтурщики от идеологии – как и все прочие халтурщики – не слишком напрягались: «Всех буржуев бьем примерно/ До победного конца/ Все под знамя Коминтерна./ Ланца-дрица-гоп-ца-ца!» (15) Фантастический текст! И ведь кто-то за него получал деньги! Потому неудивительно, что в поисках легкого заработка в сферу пропаганды массово устремились проходимцы… К. Паустовский в дневнике 1928 года пишет: «…23/IV. Из жизни РОСТА (Российское телеграфное агентство – К. К.) можно написать страшный рассказ, от которого похолодеет сердце. Он будет вызывать омерзенье, тошноту. Под внешностью культурных и хороших людей – бездна грязи, собачья погоня за женщинами, лицемерие, подхалимство, интриги, спесь и чванство захватчиков, измывательство и потрясающая глупость, возведенная в идеал, в систему. Трясина…» Там же: «18/V. Кошмарная информация в РОСТе. Все ползет. Гной, смердит трупом. Нельзя схематизировать и выхолащивать. Жизнь. Ослиная прямолинейность и узость мысли, равная слабоумию» (16).
Высмеивают всё растущую ложь пропаганды Ильф и Петров: «…Несмотря на эту разницу в характерах, возрасте, привычках и воспитании, впечатления у обоих журналистов отливались в одни и те же затертые, подержанные, вывалянные в пыли фразы. Карандаши их зачиркали, и в книжках появилась новая запись: “В день праздника улицы Старгорода стали как будто шире…” …По окончании его речи оба корреспондента, прислушиваясь к жиденьким хлопкам, быстро записали: “Шумные аплодисменты, переходящие в овацию…” Потом подумали над тем, что “переходящие в овацию..” будет, пожалуй, слишком сильно. Москвич решился и овацию вычеркнул. Маховик вздохнул и оставил». Советская пропаганда все более выхолащивалась карьеристами и бездарями, что, впрочем, свойственно любому теплому местечку во всех странах мира.
Сочно описанный соавторами поэт Ляпис-Трубецкой, этакий многостаночник от поэзии, публикующий в журналах стишата про Гаврилу, имел вполне реальных прототипов. От В. Маяковского до О. Колычева (Сиркиса), который тоже обильно создавал пламенные стихи о революции и социалистическом строительстве. Можно вспомнить и булгаковского поэта Рюхина: «Взвейтесь да развейтесь» (намек на популярного тогда поэта Жарова?). Или стихотворные опусы Д. Бедного, например, сочиненная им надпись, красовавшаяся в те годы на памятнике Александру Третьему: «Мой сын и мой отец при жизни казнены./ А я пожал удел посмертного бесславья:/ Торчу здесь пугалом чугунным для страны,/ Навеки сбросившей ярмо самодержавья». Или рифмованные «народные» поговорки: «От ленинской науки крепнут разум и руки», «За коммунистами пойдешь – дорогу в жизни найдешь». Прямиком из этих агиток рождена комсомольская поэзия 1930-х годов: «Пойдет вода Кубань-реки, Куда велят большевики».
Буквально за 20 лет советский человек оказался так вымуштрован смесью цензуры и пропаганды, что даже когда его пришли «освобождать» нацистские оккупанты, он не смог избавиться от усвоенного «новояза». На митинге в оккупированном Трубческе Брянской области на привычном месте висел почти привычный транспарант: «Пусть здравствует на долгие годы Адольф Гитлер и лучший сын русского народа генерал-лейтенант Власов!» (17). Как говорится, «нужное вписать».
III.
По мере укрепления Советской власти пропаганда стала не призванием отдельных сумасшедших одиночек, а делом государственным. Новые формы пропаганды, такие, как радио, просто невозможны без государственного финансирования. Так, в Москве в двадцатые годы работали две радиостанции: им. Коминтерна и им. Попова. Их передачи москвичи слушали по детекторным приемникам. Программа – оперы, концерты, лекции о международном и внутреннем положении, «Радиопионер», уроки английского языка и телеграфной азбуки. Надо, наверное, напомнить поколению интернета, что радио тогда только начиналось и производило очень сильное впечатление на только осваивавшее новое средство информации общество. Замечательно описывает это ощущение чуда М. Пришвин: «В комсомольский сад я иду не «за комсомолом» (намек на строчку «задрав штаны, бежать за комсомолом» – К. К.), а выпить там бутылку пива и расспросить о (вольтных) громкоговорителях. Не знаю, что меня толкнуло уже в пальто и шляпе подойти к окошку и тронуть пальцем выключатель антенный…
– Алло, алло! Через десять минут даю зал, идет опера «Кармен».
– Ба-тюш-ки! – воскликнул я и, как подкошенный, уронив шляпу, опустился на стул» (18).
А техническое чудо – всегда находка для пропаганды. Начиная с 1925 года, громкоговорители устанавливаются во всех публичных местах и становятся одним из признаков большого и цивилизованного города. Слушающая уличный громкоговоритель толпа – одна из заметнейших советских сценок 1920-х годов: «Установлено радио на перекрестках многих бульваров. Мешают трамваи и автомобили, но толпы людей все же стоят перед черной трубой. Одним интересны лекции, другим музыка… До 11 с лишним часов, да самого конца передачи, толпа не редеет» (А. Киров, «Огонек», «Бульвары столицы» 12.08.1928 г.). В Харькове «Извозчики объезжают громкоговорительные улицы – лошади шарахаются. Иногда извозчики отказываются даже ездить на наиболее радийные улицы. Либо просят набавить «за беспокойство» (С. Гехт, «Огонек», 21.11.1926). Радиопропаганда вездесуща, со слушателями никто особенно не церемонится. Ильф и Петров: «Из пивных, ресторанчиков и кино “Великий немой” неслась струнная музыка, у трамвайной остановки горячился громкоговоритель»; Булгаков: «Все окна были открыты, и всюду слышалась в окнах радиомузыка».
Техническую новинку подхватил популярный «Свободный театр» (главная звезда которого – Л. Утесов). В сотрудничестве с «обществом друзей радио» он устроил у себя радиоконцерты. Актеры, начиная представление на сцене, уходили за кулисы, в импровизированную студию – и уже там продолжали выступать. А публика слушала стоявший на сцене радиоприемник, доносивший актерские голоса. Качество звука пока оставляло желало лучшего, мимо чего не прошли и наши авторы. Вспомним, как «иерихонская труба» терроризирует собесовских старушек:
– Евокрррахххх видусо… ценное изобретение. Дорожный мастер Мурманской железной дороги товарищ Сокуцкий, – Самара, Орел, Клеопатра, Устинья, Царицын, Клементий, Ифигения, Йорк, – Со-куц-кий…
Труба с хрипом втянула в себя воздух и насморочным голосом возобновила передачу:
– …изобрел световую сигнализацию на снегоочистителях. Изобретение одобрено Доризулом, – Дарья, Онега, Раймонд…
Старушки серыми утицами поплыли в свои комнаты. Труба, подпрыгивая от собственной мощи, продолжала бушевать в пустой комнате:
– …А теперь прослушайте новгородские частушки…
Далеко-далеко, в самом центре земли, кто-то тронул балалаечные струны, и черноземный Баттистини запел:
– На стене клопы сидели И на солнце щурились, Фининспектора узрели – сразу окочурились…»
Ситуация с качеством не изменилась в лучшую сторону и тридцатые годы. Воланд назидательно говорит Маргарите: «Я, откровенно говоря, не люблю последних новостей по радио. Сообщают о них всегда какие-то девушки, невнятно произносящие названия мест. Кроме того, каждая третья из них немного косноязычна, как будто нарочно таких подбирают». С отвращением поглядывая на экран телевизора, могу с сожалением констатировать, что проблемы остались нерешенными – государство, хотя и признает значение идеологической работы, но продолжают заниматься этим делом халтурщики и бездари.
Как уже сказано, с начала 1920-х годов пропаганда стала делом государственным, а значит – не могла остаться без внимания восходящей звезды советского политикума – И. Сталина. Похороны В. Ленина явились одним из важнейших актов сакрализации его образа, уже и до того глубоко запечатлевшегося в народном сознании в качестве символа революции и связанных с ней побед. Влияние растасканного на цитаты Ленина – хоть живого, хоть мертвого – ощущалось в языковой стилистике того времени: афористичной и лозунговой. Если присмотреться, даже в речи великого комбинатора немало характерных ленинских оборотов. Фразы, общие у Бендера и Ленина: «Лед тронулся», «Блюдечко с голубой каемочкой», «Сидеть между двух стульев», «Промедление смерти подобно». Если дело дошло до того, что ленинские афоризмы (пусть и опосредованно) влились в живой разговорный язык народа, то каково же было влияние живого человека, который стал его прямым наследником?!
Сталинская концепция мифоположения заключалась в стремлении насаждать культ Ленина и одновременно создавать свой собственный образ как наиболее верного ученика Ильича, защитника ленинизма от искажений и нападок. Соответственно, задача пропаганды формулировалась как создание образа «Сталина – верного продолжателя дела Ленина». В значительной степени секрет успеха Сталина состоит в том, что эта концепция – всеми правдами и неправдами – в общественное сознание таки была внедрена. Все остальные ближайшие соратники Ильича оказались скомпрометированы и ликвидированы, либо ушли из жизни своей смертью до установления режима безграничной власти Иосифа Виссарионовича. Исключение составляли, пожалуй, лишь М. Калинин и В. Молотов – при жизни В. Ленина вожди второго порядка.
Восхождение Сталина и принятие партией его идеологических установок косвенно отразилось и в «бендериане». Так, если в первом издании «12 стульев», в главе «Слесарь, попугай и гадалка» авторы, описывая сцену гадания по руке, характеризовали ладонь вдовы Грицацуевой: «Линия жизни простиралась так далеко, что конец ее заехал в пульс, и если линия говорила правду, вдова должна была бы дожить до мировой революции». В каноническом тексте заменено: «До страшного суда». В первом варианте соавторы пародировали идеи Троцкого, однако политическая актуальность сатиры, по мере падения влияния Троцкого, оказалась невостребованной.
Резкому усилению пропагандистского давления на массы способствовал переход к политике индустриализации. Это немедленно сказалось на массовой культуре. Между наиболее популярными журналами – «Огоньком» и «Красной нивой» за 1926 — 1928 и за 1930 — 1931 – целая пропасть. Широкий спектр очерков из современной жизни, зарубежных корреспонденций, научно-популярных статей, исторических и литературных курьезов, путевых заметок и пр. быстро сменяется казенным единообразием производственной тематики. Как мы помним, именно с этим были связаны творческие муки ребусника Синицкого. Дело доходило до откровенной пошлости, когда в витринах кондитерской можно было увидеть портреты вождей из мармелада, а галантерейного магазина – портрет Ф. Энгельса в окружении дамских комбинаций. Да и позже прославились наборы мыла «30 лет Октября», «Триумф Октября» или зубной порошок «Юбилей Октября».
По мере упорядочения и официализации пропаганды, она приобретала все более казенный оттенок. А значит – и более лживый, сделанной «для галочки». Интересную ситуацию описывает В. Бережков, который учился в коммунистической немецкой школе города Киева. В столичном Харькове созывается общеукраинский пионерский слет, участвовать в котором пригласили и его школу. «Геноссе Пауль, наш пионервожатый, решил выдать свою группу за германских пионеров. Впрочем, возможно, он действовал по подсказке киевского комитета комсомола… Пауль строго наказал нам во время поездки делать вид, будто мы не понимаем по-русски, и объясняться только на немецком. О том, что в Харьков, тогдашнюю столицу Украины, направляется делегация германских пионеров, заранее оповестили по всему маршруту. Мы ехали поездом, занимая отдельный вагон. На станциях по пути следования нас встречали местные пионеры и комсомольцы с оркестрами, знаменами, цветами. На перроне проводились летучие митинги с нашими короткими речами на немецком языке. Потом, как принято говорить в таких случаях, «завязывались дружеские беседы», которые сводились к тому, что мы на все вопросы потрясали сжатым кулаком и выкрикивали: «Рот фронт, товарищ!»… Сперва я чувствовал себя неловко, разыгрывая эту комедию. Но постепенно вошел во вкус и даже на многолюдном митинге в Харькове произнес пламенную антинацистскую речь, сорвав бурные аплодисменты» (19). Далее автор с грустью замечает, что чуть позже очковтирателя Пауля незаслуженно репрессировали.
Прошло несколько лет и овации полностью заполонили отечественную прессу – и провинциальную, и столичную. Казалось, еще недавно народ угадывал в вождях живых людей. Они делали революцию, об их разногласиях и дискуссиях писали газеты, к ним можно было подойти на улице. Дружелюбно-фамильярное отношение к вождям было к середине тридцатых годов полностью вытравлено и переведено на казенщину. Шаблоны, штампы, стандарты стали в повседневном общении столь очевидны, что мимо них не мог пройти даже такой признанный друг СССР, как Л. Фейхтвангер: «Собрания, политические речи, дискуссии, вечера в клубах – все это похоже, как две капли воды, друг на друга, а политическая терминология во всем обширном государстве сшита на одну мерку», – отмечает писатель – «Этот стандартизованный оптимизм наносит серьезный ущерб литературе и театру, то есть факторам, которые больше всего могли бы способствовать формированию индивидуальностей» (21). Но, собственно, именно индивидуализм является основным противником коллективизма – основы социалистического строя. Так что тут все закономерно – что хотели, то и получили.
Другое дело, что каждую отдельную единицу нужно было наполнить общим чувством в субъективном восприятии индивида. Он должен искренне, самостоятельно верить в общую идею. Личная преданность (даже вождю) работает, если она наполнена эмоциональным чувством. Личная преданность товарищу Сталину носила «искренний» эмоциональный характер. Солдат штрафбата шел в атаку с саперной лопаткой и криком «За Сталина». Он мог ненавидеть Сталина или обожать его, но при этом его эмоциональное чувство было искренним. В этом, пожалуй, главный феномен того, что принято сегодня называть культом личности Сталина. Культа, который не мог родиться и расцвести без поддержки и профессиональных знаний творческой интеллигенции. Один из ярых гонителей М. Булгакова знаменитый драматург В. Вишневский витийствовал: «Культу сверхчеловека, который развивается в Германии, культу «сына неба», который развивается в Японии, мы противопоставим образ подлинного пролетарского вождя – простого, спокойного вождя-человека» (22).
Вождь действительно демонстрировал олимпийское спокойствие, и когда при личной беседе Фейхтвангер спросил его о «преувеличенных и безвкусных» проявлениях любви к нему, он дословно ответил: «Я с вами целиком согласен. Неприятно, когда преувеличивают до гиперболических размеров. В экстаз приходят люди из-за пустяков. Из сотен приветствий я отвечаю только на 1 — 2, не разрешаю большинство их печатать, совсем не разрешаю печатать слишком восторженные приветствия, как только узнаю о них. В девяти десятых этих приветствий – действительно полная безвкусица… Все это приписывают мне, – это, конечно, неверно, что может сделать один человек? Во мне они видят собирательное понятие и разводят вокруг меня костер восторгов телячьих» (23). Понятное дело, что публично продемонстрированная скромность вождя вызывает еще больший прилив верноподданных восторгов.
«Скромность» вождя продиктована во многом и политической необходимостью. Так, в декабре 1934 года пятидесятипятилетие Сталина не праздновалось по причине недавней смерти Кирова, шестидесятилетие пришлось на время неудачной советско-финской войны, шестидесятипятилетие на годы Великой Отечественной войны. Логично, что грандиозные празднества смогли быть организованы только в 1949 году во время 70-летия Сталина.
Но, не дожидаясь дней рождения вождя, для общения с народом власти хватало и других юбилеев, например, такой странный, как празднование столетия смерти А. Пушкина. К нему начали готовиться загодя и на самом высоком уровне. Давно ли революционеры сбрасывали Пушкина с корабля современности, давно ли все дворяне числились врагами пролетариата? И вот состав Всесоюзного пушкинского комитета возглавил М. Горький и членами комитета стали руководители партии и государства, крупнейшие писатели и пушкинисты-литературоведы, имя Пушкина присвоено одному из главных художественных музеев страны. Поэт А. Сурков взвыл в «Новом мире»: «Пушкин, Пушкин, будь же славен/ с каждым днем ты интересней./ Да здравствует Сталин! /Да здравствуют песни!»
Сигнал был понят всеми вдумчивыми наблюдателями – от Булгакова до Троцкого. Не услышать было невозможно: торжества носили всесоюзный размах. Страна решительно порывала с нигилистическим, по сути, вульгарно-социологическим по форме отношением к своему прошлому. Помещик Пушкин вошел в подсознание каждого советского гражданина, являясь даже в кошмарах Никанору Босому и жестоко ломая жизнь пассажирки электрички Москва-Петушки, так любившей повторять «Пушкин-Евтюшкин». Проведение Пушкинских торжеств открывало долгую чреду восстановления с помощью с таких же юбилеев сознательно замалчивавшихся учебниками и послереволюционной пропагандой имен писателей, поэтов, художников, композиторов, ученых дворянской России. Пушкинский юбилей как бы легализовал целый пласт имперской истории.
В эти же годы начал определяться сталинский стиль в архитектуре и изобразительном искусстве – пафосный, излучающий торжество новой жизни. Это из того ряда статуя «Девушка с веслом». Жаль, позабыты оказались ее младшие родственники – «Девушка-пловец», «Пионер с луком», «Пионер с ружьем», «Мальчик с обручем» родом из московского парка культуры и отдыха им. Горького.
А в помощь искусству спешили накопившиеся за период первых пятилеток цифры, которые вообще стали главным аргументом власти на идеологическом фронте. Освоенный прием – «сколько построено, выплавлено, произведено» – служил еще нескольким поколениям отечественных пропагандистов, правда, со все уменьшающейся действенностью. Но тогда это было внове, а достижения имелись вполне реальные: в довоенный период СССР стал второй экономикой мира после США. Из более осязаемого: после сталинской модернизации только в Москве в 1938 году насчитывалось: больниц – 132, детсадов – 1000, детских санаториев – 11, около 3 тысяч библиотек, 58 музеев, 250 клубов. По городу в 1940 году ездило 679 троллейбусов, 1257 автобусов, более 4 000 легковых такси (24). Это то, что можно было увидеть воочию, поскольку лагеря с заключенными находились далеко. Были ли основания у старой интеллигенции, которой вернули историю, у крестьянства, палачей которого швырнули в топку репрессий, у рабочих, оснащенных новейшей техникой, если не любить, то, во всяком случае, ценить своего вождя? Безусловно – да.
Но и те, кто не ценили, и не любили, не могли пройти мимо фигуры Сталина и его духовного предтечи. Сталин и Ленин настолько плотно вошли в сознание масс, что даже уголовники часто накалывали их портреты, используя профили как некую «наглядную агитацию». То покажут на вытатуированный портрет Ленина и скажут: «Из-за него мы мучаемся в тюрьмах». Или, буяня в каком-нибудь станционном буфете, распахивали на груди рубаху и кричали, показывая на Ленина и Сталина: «Я этих (обзывал нецензурными словами) ношу на груди». Можно вспомнить классическую песню Высоцкого: «Ближе к сердцу кололи мы профили, чтоб Он слышал, как рвутся сердца»… Тоже своеобразная форма близости.
IV.
Наступили годы репрессий, когда перед агитпропом каждый день ставали новые, казалось бы, неразрешимые задачи – вымарывать из истории «ленинскую гвардию», убедительно объяснить козни врагов или обосновывать внезапный пакт с нацистской Германией. «Новый советский человек» приучается быстро реагировать на все, что ему не нравится одинаково: уничтожить, ликвидировать, запретить, расстрелять взбесившихся собак! Особых проблем с этим не возникало, вопросы возникали чисто производственные: как увязать стремительно меняющиеся реалии с пропагандистскими установками, которые все же подразумевают устойчивость стереотипов. Показательна история одной фотографии: зимой 1936 года на кремлевском приеме бурятская девочка Геля неожиданно подбежала к кремлевскому вождю и обняла его. Он взял девочку на руки, что тут же запечатлели фотографы и хроникеры. Соответствующая фотография обошла все газеты. Была спешно создана скульптурная композиция «Сталин и Геля Маркизова», растиражированная в двух миллионах копий. Однако отца девочки, наркома земледелия Бурятии в 1937 году вместе с женой объявили японскими шпионами и троцкистами и расстреляли. Но как быть с фотографией? Пропагандистки она очень важна. Тогда решили девочку на ней именовать Мамлакат. Так звали юную таджикскую сборщицу хлопка, награжденную орденом Ленина, которая, в результате, и осталась в сознании масс.
Потребовалась грандиозная репрессивная кампания, яростная война и бесчисленные жертвы, чтобы режим остыл, понял, наконец, ограниченность человеческих ресурсов страны и умерил «критику» с уровня расстрельного приговора в вербальную плоскость. И тогда выяснилось, что доводы маузера, переведенные в обычную разговорную форму, быстро принимают форму идиотизма. То, что раньше можно было просто приказать, и оно слепо выполнялось, ежели его растолковывать человеческим языком, часто выглядит невразумительно и глупо.
Очень скоро дело доходит до абсурда, который очевиден всем. Послевоенные кампании против интеллигенции яркий пример, когда режим пытается облечь в словесную форму свое недовольство, но косноязычный партийный суржик, касаясь высоких материй, показывает свое очевидную беспомощность. Ну, что это за уровень аргументации: «Золушка» – псевдоисторический фильм. Кто в ней действующие лица? Неизвестно! Никто не поймет этой сказки. Народного в ней ничего нет!» – 12 сентября 1946 года, «Ленинградская правда». Кого может убедить заскорузлый язык партийных идеологов, критикующих Ахматову, Зощенко, Шостаковича, Эйзенштейна? а вот вызвать раздражение у образованной аудитории как раз может.
Нужно было очень циничным человеком, чтобы воспринимать сей примитивный бред, как воплощение собственно коммунистической идеологии. Но поклонники находились в изобилии – как же иначе. Собственно, у образованных классов имелось лишь два варианта поведения, либо повышать уровень, оттачивать качество официальной идеологии, либо пригибаться к установленной планке. Разумеется, большинство не напрягалось. Вот в 1949 году внук ярославского предводителя дворянства и помещика С. Михалков сочинил песню – никогда не поверите – об испытании советской атомной бомбы:
«Мы недавно проводили
Испытанье нашей силе.
Мы довольны от души,
Достиженья хороши.
Все на славу удалось,
Там, где нужно, взорвалось.
Мы довольны результатом,
Не дурен советский атом».
А что – шедевр. Попробуйте сочинить что-нибудь подобное, находясь в трезвом уме, тем более, песню.
Со времен Маяковского интеллигенция тянулась по подобную поденную работу: во-первых, кусок хлеба, во-вторых, близость власти. «Я хочу писать для умных секретарей обкомов», – отчеканил поэт Б. Слуцкий (25). Не обладая ни духовным превосходством, ни правом рождения, ни правом частой собственности, ни историческими заслугами – единственным средством к самосохранению – новая духовная элита признает признаёт только саму власть. Власть представляется ей порой обожествленной, абсолютизированной категорией, попадание во власть – венцом карьеры. Писатели-депутаты, писатели-орденоносцы и даже писатели-министры, например, А. Корнейчук, которого в конце войны назначили заместителем наркома иностранных дел по проблемам славянских стран.
Близость к власти, конечно, диктует и совместные с ней колебания. О какой планомерной работе (тем более, работе такой тонкой, как пропагандистская, рассчитанной на долговременное проникновение в структуру народного сознания) мы можем говорить, если стратегические установки меняются в зависимости от настроения начальника. Характерный случай рассказывает И. Эренбург. Власти решаются выпустить журнал «Иностранная литература», позволявший использовать интерес советских читателей к зарубежному миру в удобном для себя ракурсе плюс подкормить избранных друзей Советского Союза: «Редактором назначили А. Б. Чаковского; мне предложили войти в редакционную коллегию. Я долго колебался, и все же согласился – может быть, смогу помочь опубликовать ту или иную хорошую вещь. Александр Борисович говорил, что он собирается в одном из первых номеров напечатать новую книгу Хемингуэя, получившую осенью 1954 года Нобелевскую премию. Я ходил на собрания редколлегии, и вот вскоре редактор, мрачный и таинственный, сказал нам, что номер придется перестроить – Хемингуэй не пойдет. Когда совещание кончилось, он объяснил мне, почему мы не сможем напечатать «Старика и море»: «Молотов сказал, что это – глупая книга». Недели две спустя я был у В. М. Молотова, но делам, связанным с борьбой за мир. Я рассказывал о росте нейтрализма в Западной Европе. Когда разговор кончился, я попросил разрешения задать вопрос: «Почему вы считаете повесть Хемингуэя глупой?» Молотов изумился, сказал, что он в данном случае «нейтралист», так как книги не читал и, следовательно, не имеет о ней своего мнения. Когда я вернулся домой, мне позвонили из редакции: «Старик и море» пойдет…» Вскоре после этого я встретил одного мидовца, который рассказал мне, что произошло на самом деле. Будучи в Женеве, Молотов за утренним завтраком сказал членам советской делегации, что хорошо будет, если кто-нибудь на досуге прочитает новый роман Хемингуэя – о нем много говорят иностранцы. На следующий день один молодой мидовец, расторопный, но, видимо, не очень-то разбирающийся в литературе, сказал Молотову, что успел прочитать «Старик и море». «Там рыбак поймал хорошую рыбу, а акулы ее съели». – «А дальше что?» – «Дальше ничего, конец». Вячеслав Михайлович сказал: «Но ведь это глупо!..» Вот резоны, которые чуть было не заставили редактора отказаться от опубликования повести Хемингуэя» (26).
Соображения, далекие от пользы дела, часто имели решающее значение для принятия тех или иных решений, что заставляло лояльных власти интеллигентов принимать акробатические позы и вызывало гомерических смех у свободомыслящих. Вторые, естественно, выглядели и более солидно и принципиально, завоевывали популярность, а первые утрачивали моральный авторитет и, невзирая на талант, становились объектами насмешек. Скажем, замечательный поэт Р. Рождественский, поскольку с властью не воевал, а искал компромисс, застыл в сознании «свободомыслящих» под обидным прозвищем «Робот Тождественский».
Власть не жалела лояльных к ней интеллигентов и разбазарила их духовный капитал. В. Аксенов в своем последнем автобиографическом произведении «Таинственная страсть. Роман о шестидесятниках», в значительной степени посвященного Рожественскому, так описывает чувства Роберта Станиславовича, только что раскритикованного Н. Хрущевым: «Роберт повел плечами. Протест поднялся в нем и будто бы прокричал: «Как ты смеешь, гад, так хамить, так издеваться? Смотри, аукнется тебе хулиганский нахрап!» – Увы, протест увял. Он опустил голову и пошел на свое место – молчать в тряпочку» (27).
Молчащие в тряпочку лоялисты презирались, а третируемые властью влияние на интеллектуальную жизнь страны наращивали и смогли применить его в решающий момент. В первую очередь, это касалось так называемых шестидесятников. В рецензии обычного, рядового читателя из Интернета на «Таинственную страсть», которую мы только что процитировали, проникновенно говорится: «Этой книгой Аксенов открыл завесу тайн шестидесятников, погрузил читателя в их мир, в их ум, в их красоту. Ты словно к экспонатам музейным приблизился, к титанам советской поэзии, к тем, кто не боялся крушить и ломать советский мир (выделено мной – К. К.)» (28). Вдумайтесь в последнюю фразу – «не боялся крушить и ломать…» целый мир.
Неуемное «желание крушить» новых революционеров остро вызывало тревогу у многих, но бездари от официальной идеологии так нелепо формулировали свои страхи, что даже те, кто не сочувствовал самозваным «пророкам», не мог открыто стать на сторону их хулителей. А сами «гонимые» с наслаждением повторяют дикие пункты официальных обвинений. Е. Евтушенко: «Как высказывался о нашем поколении первый секретарь ЦК ВЛКСМ С. Павлов: «Во всяком половодье есть пена. Она присутствует и в молодой литературе. Особенно в творчестве Евтушенко, Вознесенского, Окуджавы… Как метко сказал Л. Соболев, «на переднем крае такие устанавливают вместо пулеметного гнезда ресторанный столик для кокетливой беседы за стаканом коктейля» (29). Лучшей рекламы придумать нельзя – и авторы талантливые, и вместо осточертевшего «пулеметного гнезда» модный и вкусный коктейль. Каким же сиволапым нужно быть, чтобы позариться на пулеметный дот?
Недомыслие власти сделало шестидесятников народными кумирами, привело их на вершины популярности, а потому нет ничего удивительного в том, что один из них, вроде бы многократно изруганный Н. Хрущевым поэт А. Вознесенский, признается: «В душе моей остался светлый, даже святочный образ Никиты Сергеевича…» (30) Без неуклюжей критики Хрущева и халтурной работы его идеологического аппарата популярность пророков-шестидесятников оставалась бы под большим вопросом.
V.
«Обратите внимание на пропаганду сталинских времен, – пишет Александр Зиновьев. – Сейчас она кажется верхом идиотизма. Теперь все удивляются, как могла такая пропаганда кого-то в чем-то убедить. При этом забывают о том (а может быть, не знают об этом), что состояние убежденности и дело убеждения суть отношения между людьми. Хорошо убеждать того, кто хочет быть убежденным в том, в чем его убеждают» (31). В 1920-е годы социалистическая идеология для большинства ее адептов была подлинным убеждением. Позже, уже в сталинский период, она постепенно превращалась в некий род слепой веры. Наконец, в брежневский период идеология окончательно сводится к некоему ритуалу и обряду.
Разговоры о советской идеологии в категориях «верят — не верят» бессмысленны. Главный идеолог СССР М. Суслов не требовал, чтобы советский народ верил, он требовал, чтобы он практиковал, отправлял обряд: «Пусть светел твой сегодняшний день. Пусть твое завтра будет еще светлее… Мое завтра светло. Да. Наше завтра светлее, чем наше вчера и наше сегодня. Но кто поручится, что наше послезавтра не будет хуже нашего позавчера? “Вот-вот! Ты хорошо это, Веничка, сказал. Наше завтра и так далее”».
В. Ерофеев построил свою поэму на разнообразном обыгрыше изжитых к тому времени советских штампов, которые, несмотря ни на что, продолжали эксплуатироваться государственной машиной, превращаясь в бесконечное самопародирование. Штампы, издеваясь над властью, использовали даже диссиденты, высмеивая метафизику советской пропаганды. Сатирик В. Войнович в своем письме в газету «Известия» издевательски писал: «Позвольте через вашу газету выразить мое глубокое отвращение ко всем учреждениям и трудовым коллективам, а также отдельным товарищам, включая передовиков производства, художников слова, мастеров сцены, героев социалистического труда, академиков, лауреатов и депутатов, которые уже приняли или еще примут участие в травле лучшего человека нашей страны – Андрея Дмитриевича Сахарова» (32).
«Читая советскую печать, удивляешься странному психологическому феномену: грубости и бездарности пропаганды, рассчитанной на людей, которые органически не способны мыслить. По своему примитивизму пропаганда остается на уровне тридцатых годов, в то время как мир – в том числе и советские граждане – живет в конце 60-х годов» (33). Провал пропагандистской работы среди интеллигенции стал вполне очевиден, где-то начиная с событий в Чехословакии (1968 г.), а невероятно помпезно и бездарно проведенный юбилей Ленина (1970 г.) показал ржавость и допотопность пропагандистской машины уже всем поголовно: «Величальные штампы, механически перенесенные со Сталина на Ленина, неумолчный радиокрик, вызвали оскомину даже у верных ленинцев. Появились анекдоты про Ленина. Они налетели, как мошкара. Их рассказывали и в вузах и на заводах. Такого не было никогда. Авторитет основателя советского государства заколебался» (34).
Отход наиболее креативных молодых интеллигентов от служения системе, взявшей курс на компромисс с «народным сталинизмом» не могло не сказаться на дальнейшем падении качественного уровня пропагандистской работы. Не считать же за таковую благоглупости какого-нибудь Дмитра Павлычко: «У Тараса Бульбы было два сына. Мы, молодые и старшие украинские литераторы, принадлежим к народу Тараса Бульбы по линии Остапа, а не Андрея… Мы заявляем, что стояли и будем стоять на том, что справедливость, ради которой идеи идеологическая война, это поезд, который не опаздывает, ибо ведут его коммунисты» (35). О таких персонажах даже писать не интересно. Страна уверенно вступила в эпоху застоя, с его двойными стандартами, двоемыслием и двойной бухгалтерией.
Как мы уже описывали, где-то с конца 1960-х годов основная масса интеллигенции закономерно ушла в дебри накопительства и борьбы за материальные блага. Советское мещанство, то есть неодолимое желание укрыться в своем сконструированном мирке потребления, ростки чего прорастали еще в 1920-е годы, в конечном итоге приводит к общепризнанному приоритету частных интересов над общественными. В условиях СССР – это еще и отрицательная реакция на оглушительную пропаганду коллективизма, тоже своего рода «эмиграунд», и мода на все иностранное, «не совковое», и плодородная почва для рассуждений о том, что благосостояние одного – залог благополучия общества в целом и т. п. и т. д. К тому времени чистые идеалисты (вроде исповедующих незапятнанный образ Ленина «младокомсомольцев») остались в абсолютном меньшинстве, а правое крыло движения – диссиденты – были нейтрализованы и рассеяны. Духовное сопротивление растворялась в кухонных беседах либо ушло в область культуры – спектакли, фильмы, книги могли иметь двойной, тройной подтекст, антисоветские намеки творцов с восторгом отгадывались современниками (даже если их там и не было).
Экономические неурядицы конца 1970-х обострили недовольство этой публики до предела – и в самом деле, цензоры рот затыкают, в магазинах очереди за колбасой, отсутствие смены руководящего состава («брежневцы» при власти уже 15 лет, а «сталинцы», вроде М. Суслова, и того дольше) не дает перспектив карьерного роста… Любой бы взвыл! Но вой глушился: «западные голоса» – радиопомехами, недовольство творческих людей – внутренней и внешней цензурой.
В письме А. Солженицына ІV съезду советских писателей (16 мая 1967 года) писатель особо выделил проблему цензуры: «Не предусмотренная конституцией и потому незаконная, нигде публично не называемая, цензура под затуманенным именем «Главлита» тяготеет над нашей художественной литературой и осуществляет произвол литературно неграмотных людей над писателями» (36). Но почему же только над писателями, а над журналистами, редакторами, мемуаристами, в конце концов? Классикой стала история, как маршал Советского Союза Г. Жуков для того, чтобы вышел в свет том его мемуаров «Воспоминание и размышления», ради компромисса был вынужден вставить выдуманный эпизод, как он якобы ездил советоваться по вопросам тактики и стратегии к генералу Л. Брежневу. «Кто умный, тот поймет», – вроде бы сказал Георгий Константинович по поводу сей очевидной несуразности. А. Микоян: «Когда в середине 1960-х годов я начал писать воспоминания, публикуя их в журналах, я с цензурой агитпропа столкнулся сам… То упрекают, что подменяешь историю партии, то обвиняют, что пишешь только о том, что видел сам, и опускаешь важные события в истории партии; о таком человеке нужно писать так, а о другом – вот этак, а о б этом вообще нельзя писать… Я говорю: «Это же ненормально. Кто вас к этому приучил?» А он отвечает: «Вы, Анастас Иванович». «Как это – я?» – с недоумением спрашиваю я. «Вы, Центральный Комитет требует от нас, чтобы мы работали именно так». Микоян сначала обижается, а потом: «…потом подумал, что с легкой руки сначала Сталина и Жданова, потом Хрущева и Суслова, а затем Брежнева и Суслова получается, что он прав. Это же не отдельный эпизод, это целая политика аппарата ЦК на протяжении более 40 лет. И просвета не видно» (37).
Крокодиловы слезы мемуариста, который столько лет подписывал правительственные решения! Ну, это как нацисты «не знали» о концлагерях. Другое дело, что тогда это был вопрос карьеры Анастаса Ивановича, а карьера – это святое: «…помилуйте меня, философ! Неужели вы, при вашем уме, допускаете мысль, что из-за человека, совершившего преступление против кесаря, погубит свою карьеру прокуратор Иудеи?» Пилат Микоян тоже «прозрел», узнал, что в стране существует цензура, завел дружбу с таганским вольнодумцем режиссером Ю. Любимовым: «Он рассказал мне о гонениях практически на каждую его постановку. Я посмотрел несколько спектаклей и так и не понял, чего партийные чиновники от него хотят: хорошие актеры, прекрасный режиссер, работают с энтузиазмом, поднимают важные социальные темы… Мне было обидно, что эти люди имеют основание видеть в партийных идеологах своих врагов. Но они были правы – под влиянием Суслова чиновники из ЦК и МК партии стали просто держимордами» (38). «Да, да, – стонал и всхлипывал во сне Пилат. Разумеется, погубит. Утром бы еще не погубил, а теперь, ночью, взвесив все, согласен погубить. Он пойдет на все, чтобы спасти от казни решительно ни в чем не виноватого безумного мечтателя и врача!» Ложь все это, знал Анастас Иванович подноготную власти досконально, много десятков лет в ней провел. Знал, что без тотальной цензуры Советская власть не существует, и никогда не существовала: вопрос перераспределения ресурсов – самый главный вопрос социализма – нуждается не в дискуссиях, а в приказах.
С А. Солженицыным и его прямолинейным видением мира – дескать, отмените цензуру и освобожденное от «неграмотных людей» творчество расцветет буйным цветом – соглашались даже далеко не все единомышленники. «Я горячо ему сочувствовал – замечателен его героизм, талантливость его видна в каждом слове, но – ведь государство не всегда имеет шансы просуществовать, если его писатели станут говорить народу правду», – видите, даже К. Чуковский стыдливо признает, что у государства могут быть свои интересы: «Если бы Николаю 1-му вдруг предъявили требование, чтобы он разрешил к печати «Письмо Белинского к Гоголю», Николай I в интересах целостности государства не сделал бы этого». Логично. И далее очень важная мысль: «Нельзя забывать и о том, что свобода слова нужна очень ограниченному кругу людей, а большинство, – даже из интеллигентов – врачи, геологи, офицеры, летчики, архитекторы, плотники, каменщики, шоферы делают свое дело и без нее. Вот до какой ерунды я дописался, а все потому, что болезнь моя повредила мои бедные мозги», – стыдливо дописывает Корней Иванович, пугаясь собственной смелости (40). Или: «Цензура, которую столько проклинали, является на самом деле признаком относительной свободы печати – она запрещает печатать антигосударственные вещи… Сталинский редакторский аппарат действовал гораздо более целесообразно: он выбрасывал все, что не отвечало прямому государственному заказу», – это Н. Мандельштам говорит о смысле цензуры (41).
Всесильная цензура остригала не то, что отставных Жукова или Микояна, люди-ножницы осмеливались касаться священной персоны Генерального секретаря. 16 января 1979 года, журнал «Тайм», интервью Брежнева. Из его семи ответов в СССР опубликовали всего пять. Не пропущенные цензурой: «Если хоть одна ядерная бомба взорвется в какой-нибудь части мира, не поздоровится ни журналистам, ни мне, никому на земле». События в Камбодже и отношения с Китаем? Брежнев: «Право, я устал говорить о Китае»(42).
Цензура действовала в интересах государства – в понимании тогдашних чиновников. И сегодня, согласитесь, некоторые вещи со страниц и телевизионных экранов лучше бы все же убрать: поток насилия, порнографии, пропаганды нацизма… А значит, разумный контроль не всегда плох?
Но в описываемый период тотальное засилье цензуры диктовало только удручающую единообразие и казенность отечественных СМИ. В те годы все средства массовой информации любое явление оценивали совершенно с одинаковых позиций: либо восхваляли, либо так же дружно поносили. Генерал КГБ Ф. Бобков: «Такое положение, несомненно, лило воду на мельницу идеологического противника, ибо все прекрасно понимали, что тогда у нас была видимость правды, а наше шумно пропагандируемое единодушие – кажущееся. Вот почему многие с сомнением относились к официальной информации, а то и просто не верили ей» (43). Как реакция общества на тотальное единомыслие родился феномен самиздата, который тоже сыграл свою роль в падении режима.
Прообразом самиздата стали те самые стенгазеты, которые советский режим на заре своей юности внедрял, как способ инициативы на местах в идеологической борьбе. Из стенгазеты, сделанной кустарным способом, самодеятельная пресса трансформировалась в журналы и бюллетени, литературные альманахи и сборники. Возможности неподцензурного распространения информации быстро оказалось востребованы диссидентами. В. Новодворская: «В это время мы выпустили сборник политических анекдотов, подобранный по главам (анекдоты о строе, о партии, о вождях, о продовольственном вопросе, о национальных отношениях). Он был куда лучше современных сборников, имел прекрасное предисловие и оценивался не в рублях, а в годах… Ах, какого отличного Галича мы выпускали! В твердом переплете! Какие сборнички “Реквиема” Ахматовой вместе с другими ее стихами из той же оперы и постановлением о журналах “Звезда” и “Ленинград”! Да с предисловием, где были “оргвыводы”! А сборнички на 7 — 8 антисоветских песен Высоцкого! А Набоков, особенно “Истребление тиранов”!» (44) В. Каверин: «Как быть с литературой машинописной, ходящей по рукам и увеличивающейся с каждых годом, несмотря на запретные темы… Она увеличивается и будет увеличиваться, потому что страна вступила в новой период – в период вглядывания в себя, в то, что случилось с ней в прежние годы. Отражение этого народного «вглядывания в себя» – вот что породило так называемый «самиздат», подвергающийся преследованиям и запретам» (45).
Эти игры в размножение литературных произведений по-всякому заканчивались – и сроки давали, и человеческие трагедии случались. Например, когда КГБ конфисковало машинопись «Архипелага ГУЛАГа», отчаявшаяся машинистка повесилась. А. Солженицын утверждал, что только после этого он решил передать рукопись на Запад. А В. Ерофеев воспоминал случай, когда его знакомый журналист из комсомольской газеты остался вечером в редакции и тайком перепечатывал стихи Н. Гумилева. Случайно зашел редактор и застал его, но ничего не сказал и молча вышел. Однако бедняга журналист так испугался, что пришел домой и повесился над кухонным столом. Осталась жена с двумя детьми.
Кстати, по свидетельству Г. Ерофеевой к самому Венечке, звезде самиздата первой величины, КГБ относился весьма лояльно: держал в поле зрения, но не трогал. Есть легенда, что таково было указание Брежнева или Андропова – не трогать самого известного подпольного писателя. Но куда было деваться другим литераторам, не эпатажному Венечке, рожденного самим самиздатом, а вполне респектабельному В. Гроссману, лично получившему от М. Суслова разъяснение, что его роман «Жизнь и судьба» можно будет издать в СССР только «лет через двести» (46).
Но недаром утверждает русская пословица, «что написано пером, того не вырубишь топором». Помощь стучащим на пишущей машинке пришла извне: о том, чтобы отечественные литераторы могли печататься в обход советской системы цензуры позаботились на Западе. Более того, в 1970-х появились писатели, остающиеся на родине, но пишущие свободно и отправляющие свои рукописи за границу. Достаточно здесь назвать В. Войновича, Г. Владимова, А. Зиновьева. Пример этих писателей, успех их книг на Западе разлагающе действовал на тех литераторов в Советском Союзе, которые осознавали свой талант и были искренне убеждены, что их книги, изданные без цензурных ограничений, могли бы иметь успех.
Возьмем, к примеру, «Метрополь» (ударение на среднем слоге), самый скандальный альманах конца 1970-х годов. Та еще история! Для молодых напомню. Группа авторов желает напечатать сборник своих произведений, им запрещают, причем, запрещает не КГБ: «Многие до сих пор убеждены, что 5-е управление КГБ запрещало выход каких-то произведений литературы и искусства. Это ни на чем не обоснованная ложь. За весь период моей работы был лишь один случай, когда мы воспротивились выходу на экраны фильма «Агония», ибо видели его антиреволюционную направленность» (Ф. Бобков) (47). То есть вроде даже КГБ был за выход «Метрополя», но то ли московский горком партии, то ли московская ячейка СП запрещают выход альманаха. И начинается грандиозный скандал.
«Было придумано так: мы устраиваем вернисаж «МетрОполя», то есть – знакомим с ним публику. Сняли помещение. Праздник должен был состояться в кафе «Ритм» возле Миусской площади. Пригласили человек триста художественной и нехудожественной интеллигенции. Дальше началась детективная история.. КГБ отреагировал по-военному: квартал оцепили, кафе закрыли и опечатали по причине обнаружения тараканов, на дверь повесили табличку «Санитарный день», а нас начали таскать на допросы в Союз Писателей». Отцу одного из авторов альманаха писателя Виктора Ерофеева, дипломату, предлагают, чтобы сын написал отречение от составительства «Метрополя», либо конец карьере папы-дипломата. «Секретарь ЦК Зимянин не пожелал говорить с моим отцом наедине, так как воспринимал его уже как противника. Присутствовал Альберт Беляев, в ту пору «центровой» гонитель культуры, и заведующий отделом культуры ЦК Шауро, с которым отец был знаком со студенческих лет. Когда Зимянин показал на отца и спросил: «Вы знакомы?» – Шауро протянул руку и представился: «Шауро». Так проходил водораздел» (48). На выходе глупейшей истории, спровоцированной органами цензуры, мы получаем десяток первоклассных писателей-диссидентов. Среди них А. Вознесенский, А. Битов, Б. Ахмадулина, В. Высоцкий и другие знаковые фигуры тогдашнего литературного процесса, которые оказываются в публичной оппозиции.
Ржавая система перестает справляться со строптивцами. Она еще пытается сопротивляться, предпринимать санкции, например, исключать из Союза Писателей. И что же – последовали ответные санкции! «Нас исключили в наше отсутствие… Наши товарищи собрались и написали письмо протеста. Его подписали Аксенов, Битов, Искандер, Лиснянская, Липкин. В письме говорилось: если нас не восстановят, все они выйдут из Союза. Такое же письмо послала и Ахмадулина. Об этом не замедлил сообщить «Голос Америки». Страсти накалились. 12 августа 1979 года «Нью-Йорк таймс» опубликовала телеграмму американских писателей в Союз Писателей СССР. К. Воннегут, У. Стайрон, Дж. Апдайк (по приглашению Аксенова участвовавший в альманахе), А. Миллерр, Э. Олби выступили в нашу защиту. Они требовали восстановить нас в Союзе Писателей, в противном случае отказывались печататься в СССР. В СП, кажется, сильно струсили» (49).
Вениамин Каверин, «Эпилог»: «Я дописываю последние страницы этой книги, читая «Метрополь», самовольный бесцензурный альманах, вышедший в Советском Союзе в 10 экземплярах и мгновенно подхваченный зарубежными издательствами… Это – книга, каждая страница которой дышит сопротивлением, свободой…». Так, значит, правы цензоры. И далее: «Значение «Метрополя» не в том, что в нем напечатаны произведения, украсившие нашу литературу, а том, что в годы общественного молчания он показал, что общественное мнение не только существует, но обладает своим вкусом и тактом» (50). Прошу вас, ради интереса, перечитайте пресловутый альманах сегодня – много ли литературных достоинств вы в нем обнаружите? Но ведь раньше находили, восхищались! Почему???
Особой параллельной сферой альтернативного бытия советского гражданина, еще более демократической, нежели трудоемкий и опасный самиздат, стало распространение магнитофонных записей. Песни Высоцкого, Окуджавы, Галича, исполнителей блатной музыки, записи концертов Жванецкого ходили по рукам в миллионах экземпляров. Среди молодежи распространялись концерты подпольных рок-групп, вроде «Машины Времени», «Аквариума», «Зоопарка», «Кино» и т. д. В те времена слухи о любом новом событии в подпольной контр-культуре распространялись моментально, причем по всей территории Советского Союза. Через «магиздат», как его называли, к альтернативным источникам информации приручались практически все взрослые граждане СССР, что тоже воспитывало культуру потребления запрещенной информации.
Уже к середине 1970-х размах альтернативной информации принял такие масштабы, что процесс абсолютно вышел из-под контроля властей. Более того, порою власть сама пользовались альтернативными источниками информации. А. Микоян не без гордости отмечал: «Я всю жизнь продолжаю читать антисоветскую литературу, и не без пользы, если там есть аргументы и факты» (51). Но что позволено советским Юпитерам категорически запрещалась советским быкам. Так мнилось «небожителям». Показателен анекдотический случай, когда заведующий отделом культуры ЦК Д. Поликарпов прорабатывал редактора тбилисского журнала «Мнатоби» поэта С. Чиковани, который напечатал автобиографию Б. Пастернака на грузинском языке. Позднее тот вспоминал: «Поликарпов открыл свой сейф, достал из него бутылку водки, бутерброды с колбасой… Когда бутылка опустела, Поликарпов, еле заметно покачиваясь, снова пошел к сейфу… он в своем угрюмом идеологическом сейфе вместе с водкой держал (записи) бывшего эмигранта А. Вертинского:
– Знаешь, генацвале, (рассказывает собеседнику свои впечатления Чиковани – К. К.) когда он завел Вертинского после того, как прорабатывал меня за недостаточную партийную бдительность, мне стало не по себе. Это было так же, как если бы председатель общества вегетарианцев тайком, как Васисуалий Лоханкин, жрал по ночам мясо, да еще из чужих кастрюль…» (52)
Наследник Д. Поликарпова на том же посту В. Шауро «однажды проводил со мной «отеческую» беседу в течении 9 часов… Что же я услышал в штабе нашей идеологии после того, как при Поликарпове здесь звучали песни «упадочного» Вертинского? Еще более «упадочные» песни Высоцкого, которые ни разу при его жизни не были выпущены официальной большой пластинкой…» (Е. Евтушенко) (53). Мы сейчас говорим не о совместном распитии спиртных напитков правителями с «прорабатываемыми» литераторами, хотя и это не лишено психологического интереса, но о двоемыслии правителей. Они уже сочувствовали запрещаемому. Предлагался некий компромисс. Само право на иную культуру, казалось им, было уделом избранных, и представлялось статусным элементом «символического капитала». Так хотела власть, не желая понимать, что времена безнадежно изменились.
Разумеется, наиболее дальновидные сотрудники правительственного и партийного аппарата видели происходящее, осмысливали его, пытались принять меры, стараясь и с интеллигенцией не ссориться окончательно, но и строй сохранить. Еще 17 февраля 1964 года в записях К. Чуковского мелькает запись: «Здесь новые лица. Зам. министра МИД: Сергей Георгиевич Лапин, человек студенческого обличья, проводящий на коньках и на лыжах по 3 — 4 часа в день, отец полуторагодовалого ребенка (Сергея) – весь блондин, с ног до головы, веселый, озорной человек, пишущий стихи, читающий всевозможные книги, питомец Высшей партийной школы» (54). Речь идет о знаковой фигуре брежневского времени, человеке, который буквально воплощал в себе ценности и привычки боярина позднесоветской эпохи: начитан, активно пользуется альтернативной информацией, либералов осаживает. Э. Рязанов: «Он знал поэзию двадцатого века блестяще, всё и всех читал, много стихотворений помнил наизусть…» И далее приводит пример своего общения с кремлевским интеллектуалом. Тот спрашивает режиссера:
– А письма Цветаевой к Тесковой вы читали? В каком издании? В Пражском?
Я кивнул.
Надо читать обязательно в Парижском…
«Дальше мы начали щеголять друг перед другом сведениями и цитатами, которые можно было почерпнуть только из книг, изданных на Западе, запрещенных к ввозу в Россию и вообще у нас в стране недозволенных, подпольных, нелегальных… Я поразился тогда С. Г. Лапину – такого образованного начальника я встречал впервые. Но еще больше я поразился тому, как в одном человеке, наряду с любовью к поэзии, с тонким вкусом, эрудицией, уживаются запретительские наклонности. Помимо запрещения передач, выдирок из фильмов и спектаклей, жесткого цензурного гнета, он еще не разрешал, к примеру, на экране телевизора появляться людям с бородами, а штатные сотрудницы, осмеливавшиеся приходить на работу в брюках, нещадно преследовались и наказывались за подобное вольнодумство» (55). Е. Евтушенко: «В брежневские времена С. Г. Лапин, председатель Гостелерадио, коллекционировавший дома именно ту литературу, которую беспощадно вытравливал, однажды почти завизжал после моей телевизионной лекции о поэзии декабристов: «Да что вы так упоенно повторяете слово «свобода», как глухарь на току, когда к нему подкрадывается охотник? Сами себе погибель кликаете? Да если дать черни свободу, она рано или поздно начнет топтать тех, кто ей эту свободу дал!.. Ваше сладкое слово свобода пахнет кровью»… Неглупый был человек, хотя и реакционер» (56).
Вот такие «реакционеры»-одиночки и пытались сдержать неудержимый натиск надвигавшейся катастрофы, сотканной в том числе из усилий семьи Чуковских, иллюзий Евтушенко, обаяния Рязанова. Да и пытались ли?
Накануне перестройки «не могу молчать» интеллигенции дошло до крайних пределов, до истерики, до вопля. Ю. Нагибин: «27 апреля1983 г.В условиях нашей тотальной несвободы все мелкие ограничительные меры особенно невыносимы. Мы привязаны за каждый волосок, как Гулливер у лилипутов, к удручающему слову НЕЛЬЗЯ. Каждый, кто причастен хоть к малюсенькой власти, думает лишь о том, что бы еще можно было запретить, какие еще путы наложить на изможденных запретами граждан. После короткого, точно рассчитанного безумия Хрущева, ликвидировавшего лагеря, освободившего всех политических заключенных, открывшего двери в мир, были только запреты и ограничения данного им» (57).
И до осатанелого солдафонского крика дошло вельможное самоуправство, пытающееся сдержать натиск снизу. Возьмем киноленту «Гараж» – культовый фильм эпохи позднего «совка» – и попытки его запрета к показу на отдельных территориях СССР. Даже здесь правая рука не знала, что делает левая: «Из Харькова пишут: «Мы ездили в Белгород за60 километров, чтобы посмотреть «Гараж». Там Россия и там «Гараж» идет, а у нас на Украине не идет. Сделайте что-нибудь, чтобы «Гараж» пошел и у нас» (58). Подтверждаю: глупость выжившей из ума верхушки доходила до того, что фильм «Гараж» не показывали в нашем Харькове и мы, чтобы посмотреть едкую трагикомедию Рязанова, выезжали в РСФСР в Белгород.
Система не могла уже справиться даже с задачей запретительства, либо признать, что показ одного гаражного коллектива характеризует нелепости жизни всей страны, либо сделать вид, что нас это не касается, и отдельные недостатки бичуются сатирой вполне с ведома властей. Это касалось всего – литературы, музыки, идеологии. Привычные меры не работали – цензура легко обходилась по другим каналам распространения информации, подкуп не действовал, поскольку в небогатой стране толком нечего оказалось и предложить, возвышенные идеалы прошлого растворились в потребительской лихорадке настоящего. Дряхлость и неработоспособность системы не только очевидна всем, уже возникает вопрос – а не погребет ли она нас всех под своими обломками? Вступал в действие механизм обычного человеческого самосохранения.
VI.
В поздней истории СССР постоянно шло негласное состязание официальной и неофициальной информации, причерпнутой из альтернативных источников таких, как самиздат или западные радиостанции. И здесь поражение отечественной идеологической машины становилось все более очевидным, что особенно обидно, поскольку враг лупил основоположников радиопропаганды на их же территории. Если «Московское радио» – первая ласточка советского иновещания – начала трансляции на немецком и английском в еще 1929 году, то Би-Би-Си, к примеру, стала регулярно выпускать передачи по-русски только в 1946-ом.
Наши противники в «холодной войне» подошли к делу основательно и профессионально. Любопытно отметить, что основатель одной из самых одиозных радиостанций эпохи холодной войны – радио «Свобода» – Исаак Левин сам родом из Полесья и до революции закончил Киевский университет, в 1917 — 1919 работал корреспондентом «Чикаго дейли ньюс» в Петрограде. Он и подобные ему аналитики смогли доходчиво разъяснить американскому правительству цели долговременного иновещания на СССР: распространение демократии методом «мягкой силы» – убеждением, а не принуждением. Номенклатура выпусков западных радиостанций все время расширялась – подключались новые радиостанции, звучали и новые языки вещания. А 1 марта 1953 года вышла в эфир первая программа на русском языке радио «Освобождение», вскоре получившее название радио «Свобода». «Задачей зарубежных радиостанций по сути дела было – ох, как мне не хочется это произносить! – развал Союза, – говорит американский медиа-аналитик Д. Дженсен. – Их целью тогда было информирование советского населения о том, что происходит не только в мире, но и в их собственной стране. Расчет делался на то, что информированное общество само сделает выводы, совпадающие с западным взглядом на мир» (59).
Продуманная пропаганда всегда нацелена на привычки, обычаи, определения хорошего и плохого, стандарты и нормы жизни целевой аудитории. Феномен всесоюзного прослушивания программ Севы Новгородцева с его массовой молодежной аудиторией общеизвестен, но мы вспомним еще более ранний и более изощренный пример, который приводил своим друзьям К. Федин уже вроде бы после всемирного разоблачения Сталина и Берии: «Он рассказал, что в Гаграх, где он был на улице, огромная картина «Утро родины» (Сталин среди полей) освещается прожекторами – и рядом памятник Сталину; из Турции на груз. языке передается по радио нечто вроде «Би Би Си для бедных», эта передача начинается пением груз. нац. гимна, а кончается гимном в честь Берии. Изо всех раскрытых окон раздается голос радио: «Слава Берии, Берии, Берии!» (60). Наглядный пример работы с целевой аудиторией – населением Грузии, в массе своей не принявшем хрущевскую политику развенчания Сталина и Берии.
Руководство СССР настолько тревожили последствия координированной радиопропаганды западных стран, что оно было готово пойти на определенные уступки, лишь бы прекратить бесконечное размывание основ социализма. Так, в феврале 1972 года любопытное предложение выдвинул в разговоре с американским конгрессменом Дж. Шейером, посетившим в январе Москву, кандидат в члены ЦК, главный редактор «Литературной газеты» А. Чаковский. «Если американцы прекратят передачи для Советского Союза, передаваемые “Голосом Америки” и радиостанцией “Свобода”, тогда мы, сказал Чаковский, изменим наше отношение к нашим “диссидентам” и к выезду евреев из Советского Союза» (61). Однако неофициальный зондаж остался без ответа, ставки в борьбе были значительно выше, чем судьбы каких-то диссидентов и евреев, которые как раз должны были оставаться в Советском Союзе, создавая все новые и новые информационные поводы, изобличающие действующую власть.
«По большому счету зарубежное вещание сыграло в истории СССР такую же роль, какую “Аль-Джазира” сыграла в последние годы в арабском мире – показало людям, насколько у них в стране все паршиво», – говорит Дж. Эйял, автор десятков статей о политике Запада в Восточной Европе, директор лондонского Центра исследований международной безопасности (62). И очевидный успех иностранной пропаганды связан все с той же удручающей скукой и твердолобостью советских СМИ, особенно очевидных для образованного человека: «…слушаю радио и вижу, что «радио – опиум для народа». В стране с отчаянно плохой экономикой, с системой абсолютного рабства так вкусно подаются отдельные крошечные светлые явления, причем раритеты выдаются за общие факты – рабскими именуются все другие режимы за исключением нашего» (К. Чуковский) (63). Нужно умудриться, имея в руках такие козыри, как монопольное владение телевидением и радио в СССР, проиграть информационную войну.
Неумение работать в новых условиях и нежелание осваивать новые методы пропаганды вкупе с экономическими трудностями, перерождением элиты и разочарованием народа привели к краху советского проекта. Власть, неожиданно для себя обнаружила, что воспитанная ею в ходе систематической идеологической обработки внушаемость «населения», его открытость психологическому манипулированию (поиск «врагов» и т. п.) оборачиваются против нее самой. Оказывалось, что у власти нет монополии на такое манипулирование, а «сон разума», столь удобный для управления огромной страной, может быть использован любым демагогом в совершенно противоположных целях. Трухлявые штампы легко разваливались при соприкосновении с действительностью. Е. Евтушенко жалуется: «Небольшой сборничек цитат из Ленина, составленный Венедиктом Ерофеевым под названием «Моя маленькая лениниана», поверг меня в глубокую депрессию, сильно поколебал в моих прежних, самых искренних убеждениях» (64). Тонкий сборничек цитат заставляет менять убеждения уже взрослого, состоявшегося человека? Что ж это за убеждения такие? Могут ли люди, имея такие шаткие основы психики, руководить страной или хотя бы ее культурой.
В эпоху «развитого социализма» в нашей стране много говорилось о двойной морали в поведении «несознательных» людей. Между тем, это был серьезный симптом дегрессии системы личной преданности, без которой авторитарное общество не может эффективно работать. Его двигателем является страх и преданность авторитету, и продиктованная этими чувствами самоотдача. Моральные ценности преданности идеалу неуклонно «окостеневали», превращаясь только в форму ритуала. Ритуала насквозь фальшивого, а потому особенно противного. Ю. Нагибин: «Снова на первых страницах центральных газет напряженно и пусто улыбаются заурядные, тусклые лица каких-то мифических «передовиков». Да ведь всё это было, было, десятилетиями улыбались герои труда, и всё пустели магазины» всё падала производительность, всё ниже становилось качество продукции и всё длиннее хвосты очередей, и докатились мы до уровня слаборазвитых стран, торгующих не изделиями, а содержимым недр. Воистину: ничего не забыли и ничему не научились» (65).
К катастрофе привело отсутствие интереса у властей предержащих к наличному интеллекту в стране и к рачительному его использованию. Как в XIX веке, когда избыток незадействованных мозгов и нервов привел к образованию в Империи слоя так называемой интеллигенции, так и в XX веке страну погубил переизбыток интеллектуальных сил – кадров, чей интеллект остался неиспользованным. В условиях абсолютной беспомощности идеологической системы СССР стал легкой добычей новых способов убеждения масс. Отшлифованные в бесчисленных рекламных, предвыборных и прочих боях западные информационные технологии при получении оперативного пространства на территории Советского Союза без труда сокрушили ржавую пропагандистскую машину.
Вспомним, с чего для нас началась перестройка? С передачи «Взгляд» с мегапопулярными В. Листьевым, Д. Захаровым, А. Любимовым. С «До и после полуночи» В. Молчанова. С «Огонька» В. Коротича. С советско-американских телемостов В. Познера. М. Горбачев легкомысленно выпустил на волю мастеров пера и устной речи. А у этих мастеров не было повода слишком сильно любить страну, в которой они жили – она весьма неохотно признавала их мастерство, их профессиональные качества. Можно смеяться над этим, но рост профессионального мастерства, профессиональная состоятельность и признание остаются важнейшими условиями благополучия человека, его нормального социального самочувствия. Предоставленная возможность продемонстрировать свое интеллектуальное превосходство, силу накопленных идей в условия монопольного информационного пространства да плюс профессиональные консультации более опытных зарубежных доброхотов. Это не могло не сработать.
Современные техники убеждения – это систематические усилия заставить группу людей поддержать или принять определенный продукт (мнение; представление; направление), но предпринимаемое с использованием символов, а не силы. Вера в собственное интеллектуальное могущество приводит к тому, что примеряя на себя тогу совести нации, интеллигенция бессовестно лжет народу ради неких грядущих идеалов. Так же убежденно, с верой в собственную правоту, врут эмигранты, говоря, что они уезжают не ради собственного благополучия, а ради неких «детей», коих, у многих, к слову сказать, и нет. Интеллигенция также особенно податлива к манипуляции сознанием, будучи свято убеждена, что уж ее-то провести невозможно. Вспомним, как в советское время в каждом так называемом трудовом коллективе, особенно в научных институтах, где в штатах состояло наибольшее число непризнанных гениев, велись разговоры о том, что если «сократить балласт», то остальным, нужным и правильным сотрудникам можно будет поднять зарплату в разы. Надо только избавиться от «совка». Кто ж тогда думал, что балластом окажутся почти все?
Свято место пусто не бывает и вот уже пьедестал, заготовленный для интеллигентских идеалов, занят идеями либерализма и свободной экономики. Глашатаи поколения интеллектуалов 1960-х годов братья Стругацкие, люди образованные и остроумные, рассуждают в перестроечном интервью о новых целях советского общества: «На протяжении многих десятилетий мы представляем собой гигантскую аномалию. Все человеческие цели и ценности перевернуты у нас с ног на голову… Это общество, находящееся в аномальном состоянии. Россия, или, вернее, СССР, свернула с торной дороги цивилизации… Но, я вас уверяю, что мы непременно выйдем на ту самую торную дорогу, потому что она ОДНА. Это единственная дорога. Эта дорога, на которой осуществляется принцип: человек, который работает на общество хорошо, получает от этого общества большой кусок» (66). «Торная», она же «столбовая», она же «сермяжная», она же «домотканая» – абсолютный наив, который кончился обыкновенной эмиграцией глаголящего сии новоявленные истины Б. Стругацкого.
Яростно спорит с такими прозревшими апостолами рынка и гражданами, которые получают «большой кусок», С. Кара-Мурза в своей книге «Интеллигенция на пепелище родной страны»: «Суть того, что происходит, зашифрована в метафорах. Они, даже вопреки желанию, выражают намерения и подсознательные устремления вождей и идеологов…Страшная, патологическая метафора “возвращения в лоно цивилизации”. Вдумайтесь: ребенок (наш семидесятилетний “казарменный социализм”) признан уродом, его надо умертвить, расчленить и запихнуть обратно в лоно – совершить роды наоборот… Вбитое в головы всей силой телевидения понятие “наш деревянный рубль” было одним из важнейших средств шизофренизации. Помню, как впервые резануло мне слух это слово лет пятнадцать назад, на бензоколонке. Два молодых человека вылезли из машины и, продолжая разговор, проклинали наши “деревянные”. При этом один из них сунул в окошечко три рубля и наполнил бак бензином (тогда он стоил 9,5 коп. за литр). И я подумал: какая неведомая сила сделала этих интеллигентных людей идиотами и как эта сила поведет себя дальше?» (67)
Действительно, вопрос вопросов. Но уже сегодня можно с уверенностью сказать – эта сила умело заряжается извне эмоциями и легко управляема. И самое главное – не желает признавать своих ошибок, а значит – в принципе необучаема. Г. Сысоев, рассуждая о свободе творчества и его пропагандистских аспектах, отмечает в книге «Фашизофрения»: «Разница в подходах к свободе творчества и ее ограничениям между коммунистами и антикоммунистами наиболее заметна по результату. После победы коммунистов в 1917 вскоре были написаны «Тихий Дон», «Хождение по мукам», «Как закалялась сталь», «Два капитана», «Белеет парус одинокий», «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок», сняты фильмы «Броненосец Потемкин», «Чапаев», «Веселые ребята»… Какие произведения, хотя бы отдаленно приближающиеся по уровню, были созданы после победы антикоммунистов в 1991 году?» (68)
Пожалуй, этот вопрос и есть самый главный ответ. Либеральная интеллигенция ничего не смогла породить, когда ей предоставили свободу рук. Лики ее святых оказались обычными рожицами довольно наивных, если не сказать, глуповатых простаков. Либо харями циников.
Как мы помним, тему «ответа Чемберлену» собирался даже запечатлеть Остап Бендер в бессмертном полотне «Большевики пишут ответ Чемберлену».
[2] Интересно передает истерического атмосферу стремления к культуре в то время фрагмент из мемуаров И.Эренбурга: «В Харькове импресарио снял цирк «Миссури». Никаких микрофонов в то время не было. Я, надрываясь, кричал что-то о фильмах Чаплина, а публика ревела: «Не слышно». Я хотел уйти; меня удержал импресарио: «Потребуют деньги за билеты. У меня большая семья… Постарайтесь!.. Жена вам уже взбивает гоголь-моголь…» (3) Здесь и арендованный цирк (один из крупнейших залов Харькова той эпохи), и модный кинематограф, и практика продажи билетов на лекции об искусстве.
Гаврилой назвали тех киномехаников, у которых часто рвалась пленка; всех, у кого не ладилась работа, пренебрежительно назвали Гаврилами (машинистов, шоферов и т. д.)
Воистину, как говаривал восторженный Венечка: «Во всей земле, от самой Москвы до самых Петушков – нет ничего такого, что было бы для меня слишком многим…»
Хрестоматийный, хотя и не совсем приличный случай. Сталин отправился отдыхать на Кавказ, его сопровождали соратники… Поезд остановился в Ростове-на-Дону. Было это в начале тридцатых, и с охраной еще не очень усердствовали. Из вагона вышел Ворошилов. Народ на перроне не ожидал явления наркома обороны и охнул от изумления:
– Ворошилов!!!
За ним вышел глава правительства, и еще более опешивший народ воскликнул:
–Молотов!!!
Ну, а когда на перроне появился Сталин, тут уж люди как бы сами собой выстроились и зааплодировали. Сталин, как обычно, поднял руку, приветствуя и в то же время, останавливая овацию. Когда шум утих, из тамбура внезапно показался замешкавшийся Буденный. И на перроне какой-то казачок воскликнул:
– И Будённый, ё… твою мать!
Казалось, что после выхода Сталина уже ничего не могло случиться – ан нет! Все дружно захохотали, в том числе и сам Сталин. С тех пор, когда сталинское руководство собиралось вместе и появлялся Семен Михайлович, Сталин неизменно говорил:
– И Будённый, ё… твою мать! (20)
Приветствие ко дню рождения Сталина в 1939 году, опубликованное в «Правде»: «Ко дню Вашего шестидесятилетия прошу принять мои самые искренние поздравления. С этим я связываю свои наилучшие пожелания, желаю доброго здоровья Вам лично, а также счастливого будущего народам дружественного Советского Союза. Адольф Гитлер».
Все тот же Алексей Сурков в стихотворении, посвященном Парку культуры: «Любимый и близкий с портрета, в усы улыбаясь, глядит». Интересно, это о Горьком или Сталине?
Молотов с хитрой усмешкой любил приговаривать во время министерских заседаний:
– Вот Корнейчук сидит здесь, наблюдает, а потом и вставит нас в комедию…
Ага, «вставит в комедию», как же…
Рождественский – фамилия отчима, отец поэта погиб на войне. Настоящее имя поэта – Роберт Станиславович Петкевич.
Ошарашенный К. Чуковский записывает: «Я дал в «Огонек» открытое мною стихотв. Некрасова:
Администратор оступился,
Писатель глупость сочинил,
Ура! весь город оживился,
Как будто праздник наступил –
и т. д.
Ступникер возвратил мне его, т. к. «могут найти параллели»!!! Стихотворение написано в 1867 году. Прошло почти сто лет…» (39)
Смешной случай, связанный с обострением советско-китайских отношений приводит В. Каверин в своем «Эпилоге»: «Редактор журнала «Октябрь» А. Ананьев попросил меня заменить китайскую розу (в повести «Верлиока») на розу какой-нибудь другой национальности – о китайцах лучше не упоминать». Вскоре упомянутый редактор прославится как один из светочей перестройки.
А в позднесоветскую пору интеллигенты повторяли вариант этой же пословицы в более фантастическом варианте, предложенном М. Булгаковым, – «рукописи не горят» – хотя хорошо понимали, что буквально понимать этот тезис не следует.
Во многих фирмах сейчас такой же строгий дресс-код, но это не считается покушением на свободу личности.


